Большая перемена (сборник) - Георгий Садовников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он снова оседлал своего любимого конька, и Пётр Николаевич не стал спорить, встал из кресла и тем самым закончил этот бесплодный разговор.
В коридоре, за дверью зала Карасёв вспомнил что-то весёлое.
— Пётр Николаевич, а нельзя ли взглянуть на портрет? Или жалко?
Фаянсову было не жалко, отчего же, можно и показать, но в последние дни он сам не подходил к портрету. Из-за шкафа, куда он был как бы сослан, истекало какое-то особое излучение. Оно заражало неясным беспокойством, после чего Пётр Николаевич часами ходил сам не свой.
— К сожалению, это невозможно. Портрет не удался, и я его уничтожил, — солгал Фаянсов.
— Зря. — Карасёв в подтверждение грустно вздохнул. — Я бы его купил. Любопытно, какой вы увидели Эвридику. Всё-таки она мой помреж. Надеюсь, с меня-то вы бы недорого взяли, а?
«А если в самом деле избавиться, просто взять и отдать?» — подумал Фаянсов. Но вот какая штука, он тут же понял, что не в силах отделить портрет от себя, как не смог изрезать и выбросить его на помойку. И потом кому-кому, но только не Карасёву. Что он имел против Льва Кузьмича, Фаянсов и сам не знал толком. Но отдать ему портрет, будто доверить любимую женщину своему опаснейшему сопернику. Может, это выглядит так, а может, не так. В конце концов он написал другую Эвридику, не ту, что привозила сценарий, колбасу и хлеб. Его Эвридика ни к чему Карасёву. А коли так, Льву Кузьмичу тем более не нужен портрет, витиевато заключил Фаянсов.
Сегодня Эвридика казалась непривычно вялой, без конца зевала и таращила глаза, раздирая слипающиеся (накладные, как ему объяснила бухгалтериса Елизавета) ресницы. Видно, провела бессонную ночь. Да, их две Эвридики. Одна в это время томилась за шкафом, вторая минуту назад вошла в его рабочую каморку. И живут они параллельно, не пересекаясь, ничего не ведая друг о друге. Эвридика, которая сейчас вошла, за все прошедшие дни ни разу не поинтересовалась, а что, де, стало с Эвридикой-второй? Куда он дел портрет?
«С неё ли, с этой женщины, которая неизвестно почему, но о причине можно догадываться, не спала эту ночь, я писал свою „Мечту о материнстве“?» — усомнился было Фаянсов, глядя на полусонную Эвридику. Раззевавшись, помощница Карасёва долго не могла сказать, зачем пришла. Наконец, она попыталась вырваться из опутавшей её паутины.
— Лев Кузьмич… просил… сделать… новые заставки… Его осенили другие идеи. Он набросал свои эскизы. — Прикрывая ладонью рот, Эвридика бросила на стол заставки, изготовленные им две недели назад, и сверху положила листок из блокнота.
Нетерпеливые буквы, карабкаясь соседним на горб, точно в игре в чехарду, образовали некую абракадабру, но он уже давно был знаком с почерком Карасёва и потому расшифровал следующий текст: «Эта скучная, никчёмная жизнь». По мотивам романа в стихах А.С. Пушкина «Евгений Онегин».
— Заменить несложно. Но какой смысл? Передачу сняли, — напомнил Фаянсов.
Эхо утреннего художественного совета прикатило и в его глухой закоулок. Чуть позже Фаянсов зашёл в буфет и там, на бирже студийных слухов, услышал о том, как принимали новый карасёвский спектакль, расписали и в цвете, и в лицах. По словам очевидцев, начало просмотра не предвещало военных действий, хотя в кулуарах, пока Лев Кузьмич ставил и снимал спектакль, кое-кто выражал спорное сомнение: а имеет ли кто-то право инсценировать произведение, где каждая строчка — канон? Ходили толки и о мелких стычках Льва Кузьмича с главным редактором, того что-то не устраивало в сценарии будущего спектакля. Но главный давно не ладил со Львом Кузьмичом и при каждом удобном случае норовил его куснуть из подворотни. Это знали все, и потому общее мнение было таково: в этом случае Карасёв безопасен, уж гений-то Пушкина повяжет его самодурство по рукам и ногам. Подтверждением тому служил сам сценарий, похожий на литературный монтаж. В кадр выходили актёры и читали куски из романа. Сама постановка виделась незамысловатой и даже скучной, но зато она верно следовала сюжету романа, себе режиссёр позволял только собственные скудные ремарки. И каково же поднялось смятение среди членов худсовета, когда, собравшись на прогон спектакля, называемый трактовой репетицией, они услышали вставленные в божественную поэзию Пушкина прозаические монологи, сочинённые самим Карасёвым. Онегин развязно рассуждал в гостях у Лариных о никчёмности земного бытия, намекая на существование некоего космического мира, куда, мол, все потом попадём, кто раньше, кто позже. Убив же Ленского на дуэли, Онегин нагло объявил: Владимиру на самом деле крупно повезло, и, мол, он, Евгений, завидует его гёттингенской душе, она обрела истинное счастье. «В этот момент Владимир мило беседует с Овидием и Данте. Вы не плакать должны, а радоваться! Радуйтесь за него, Ольга!» — восклицал Онегин перед безутешной Ольгой. Апофеозом спектакля стало объяснение Онегина с Татьяной-генеральшей, герой предсказал появление таких мыслителей, как Фёдоров, Циолковский и Вернадский. Вернувшись после бала в свою холостяцкую квартиру, Онегин привязал к венецианской люстре своё шёлковое парижское кашне, накинул на шею петлю и со светлой улыбкой покинул этот скучный мир, на встречу с приятелем Ленским. Говорили, будто у некоторых членов совета при виде этого вопиющего безобразия случились припадки истерики. Но, как впоследствии выяснилось, это были всего лишь цветочки. Ягодки последовали затем. На место происшествия, то есть к телу самоубийцы, прибыл участковый, милицейский капитан по фамилии Рындин. И в дальнейшем учинил допрос подозреваемой — генеральши Татьяны Греминой. Эта фамилия была позаимствована из оперы Чайковского.
— Лев Кузьмич, так нечестно! Вы злоупотребляете своим родством, — будто бы чуть ли не рыдая, упрекнул Карасёва директор, открыв таким необычным образом обсуждение спектакля.
— Иван Иванович, помилуйте! Да в чём же я злоупотребил? — будто бы невинно поинтересовался режиссёр.
— И вы ещё спрашиваете? Онегин дожил до конца поэмы… то есть романа, живёшенек-здоровёшенек! Это знают все, даже ученики младших классов. А что сотворили вы? Вы его убили!
— А что мне ещё оставалось? — усмехнулся Карасёв. — Онегин, как известно, чувствовал себя в этом мире лишним. Этот мир, я подчёркиваю, именно этот, в смысле наш, был ему чужд. И уход из него был, в сущности, очевиден. Пушкин всё понимал, но что-то ему помешало, и он так и не привёл героя к сему закономерному шагу. Видимо, виной тут Николай Первый и его цензура. Тогда ведь тоже не любили печальных концовок, — многозначительно сказал Карасёв. — И правдивое завершение романа при узости мышления властей могло показаться прямо-таки предосудительным. Намёк-с! На что? В нашей стране жить мыслящему субъекту никак-с невозможно! Кстати, это относится и к вам, почтенные члены совета. Не вы ли то и дело сетовали на якобы присущий мне пессимизм? Так вот вам светлый жизнеутверждающий финал!
— Лев Кузьмич, Пушкин сочинил роман так, как счёл это нужным. Он — автор! — будто бы враждебно напомнил главный редактор, единственный, кто пробовал не считаться с кровными связями Карасёва. Ему не всегда это удавалось, но тут он восстал.
— Если вам нужен только Пушкин, возьмите томик Пушкина и читайте. Режиссёр ставит спектакль, дабы поведать миру свои идеи! Понимаете? Свои! Выразить себя! — будто бы провозгласил Карасёв, и тем самым выдал свои истинные цели.
— Лев Кузьмич, ладно, вам плевать на святыни. Но при чём тут милиционер? — в отчаянии вскричал директор. — Как его? Рра… Рру… Ррес… — зарычал он, пытаясь вызвать в памяти имя одиозного, неизвестно откуда выскочившего персонажа.
— Рындин, — с удовольствием подсказал сам режиссёр. — Запомните эту фамилию. Капитан Рындин абсолютно при чём. В моём спектакле он осуществляет связь времён — эпохи Онегина с нашей, в коей мы существуем, верней пытаемся существовать.
— Иван Иванович, если вы сейчас спасуете перед ним, я вас перестану уважать, — подстрекательски воззвал к директору главный редактор.
— Лев Кузьмич… вы, разумеется, будете жаловаться… — бледнея, начал директор.
— Разве я когда-нибудь жаловался? — возразил Карасёв.
— Но мы всё время под этой угрозой, — признался редактор литературно-драматических передач, давно задавленный своим режиссёром.
— Тогда в этом виде ваш спектакль не выйдет в эфир. Я запрещаю данной мне властью, — объявил директор полуобморочным голосом.
Это был мятеж на корабле, почётным капитаном которого считался сам московский Карасёв. Видя такое, Лев Кузьмич, усмирив свою гордыню, попытался схитрить, предложил компромисс: мол, пусть спектакль пойдёт, как поставленный по мотивам романа. Но его уловка не имела успеха. Из глубин всё того же полуобморочного состояния директор слабым голосом требовал выбросить карасёвскую прозу и вернуть Онегину жизнь. Так и только так, не иначе!