ДНЕВНИК - ЮРИЙ НАГИБИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы что, не узнаете меня? Да это же я, ваш старый друг и постоялец!
– Почему не узнаем,- ледяно отозвалась Нюра.- Очень даже узнаем,- и пошла в хлев доить корову.
Но я и тут не насторожился, мне вдруг подумалось, что это не Нюра вовсе, а ее старшая сестра. Как раз из баньки вышел сам Борин, красный, распаренный и страхолюдный. Он не заправил стекляшку в пустую левую глазницу, и звероватое, циклопье лицо его было ужасным, как в бреду. Вот он-то и в самом деле не узнал меня в первые минуты и был игриво любезен, как и всегда в предвкушении даровой выпивки. Но потом узнал и весь скривился от ненависти.
– Ишь ты, философ!- заплевался щербатым ртом.-
212Браконьером меня вывел, философ! Пет-ри-ще-вым!… – и захлебнулся матом.
Все мои жалкие попытки оправдаться ни к чему не привели. А ведь я бывал у него после опубликования рассказа «Браконьер», и всё у нас шло ладом и миром. Кто-то накачал этого дурака, вдолбил в его темную башку, что его оскорбили. А рассказ-то ведь берет Петрищева под защиту, и тот, кто раззудил Борина, не мог этого не понимать. Нагадил кто-то из нашей братии, член СП – по злобе и зависти, как обычно.
Борин кинулся в дом за топором. Мы дали задний ход и, скозлив через насыпь, позорно ретировались. Впрочем, особого позора тут нету. Борин – псих и не отвечает за свои поступки. Я сам видел однажды справку районного психиатра. Он вполне мог разбить топором машину, а то и голову своему певцу.
Мне это происшествие огорчительно. Теперь уже не поедешь в Усолье на весеннюю рыбалку. Но можно ли винить Борина, если Чухновский, возведенный мною в ранг не то что героя – святого, оскорбился сценарием «Не дай ему погибнуть» и опубликовал грязное письмо в «Журналисте». Что за странное свойство у моих соотечественников – ненавидеть тех, кто пишет о них с добротой и восхищением? Быть может, тут пробуждается сознание своего права, какого мы в обычных условиях лишены? Нельзя же считать случайностью, совпадением, что и Орловский, и Чухновский, и даже мои школьные товарищи, не говоря уже о Борине, восстали против написаного о них. Кстати, и Маресьев ненавидит Бориса Полевого, и Момыш-улы – Бека. Может, им всем кажется, что они еще лучше, чем их изобразили? Люди о себе куда более высокого мнения, чем можно вообразить. А вернее всего, они думают, что на них нажились, их обобрали. Да ведь нельзя же требовать с писателя платы, как это делают натурщики и натурщицы, вот они и хватаются за топор или за доносительское перо.
22 августа 1968 г.
Вернулся из Ленинграда, куда ездил на машине. Ездил сложно, тяжело, пьяно, а кончил поездку трезво, нежно и печально, как в прежние времена, когда душа еще была цела во мне. И этим я обязан молодой женщине, чуть смешной и остропритягательной, рослой, с тонкой талией и тяжелыми бедрами, полными ногами и узкими руками, странно, как-то вкось разрезанными глазами и большим нежным ртом. Я прожил с ней после мелкого, пустого распутства пять таких дней любви, каких не знал во всю жизнь.
У нее странная (как и всё в ней и вокруг нее) квартира на Мытнинской улице, возле Суворовского проспекта: гигантский зал, затем еще одна небольшая, вовсе не обставленная комната и кухонька, в которую вмонтирована ванна. У нее удивительно налаженное, оснащенное в мелочах хозяйство, но нет платяного шкафа, и одежда висит прямо на стене, на гвоздях. Акустика двора такая, что ночью кажется, будто по квартире ходят люди, разговаривают, смеются, кашляют, харкают. Порой это ощущение достигает обморочной силы.
Наша любовь творилась в дни, когда над миром нависла угроза гибели, и я вдруг обнаружил в себе «красивого героя» из фильма «Хиросима – любовь моя», но это открытие не принесло мне ни гордости, ни счастья.
Давно я не жил так остро и нежно, без рисовки и ломанья, без мести кому-то, чистой сутью переживания. Спасибо этим дням, вновь включившим в себя и Петергоф, и Царское Село, и Павловск, и Эрмитаж, и ночной Ленинград. Алла вернула мне мой Ленинград, всё, что было до нее, порой окрашивалось трогательностью, но не дорого стоило. Я думал, что еду за утками, а съездил за собой. На охоту же в северные места так и не попал, но ничуть о том не жалею.
30 августа 1968 г.
За минувшие дни съездил по маршруту Загорск – Переславль – Ростов – Борисоглебское – Углич. Прекрасные церкви, в большинстве своем превращенные в картофеле- и овощехранилища, ужасные провинциальные города. И всюду: посреди монастырского подворья, под боком стариннейших палат, впритык к замшелой церковке – неуместный серый памятник Ильичу.
Ужасны запахи Ростовского кремля. При входе разит человечьим дерьмом, дальше тебя овевают ароматы помойки, отсыревшей штукатурки, склепа, гнилой картошки и еще какой-то невообразимой прокисшей дряни. И нахально таращатся с плакатов слова Горького о бережи к старине, прошлому, минувшим дням родной земли. Безразличие, переплюнувшее сознательный цинизм.
В Угличе видели вечевой колокол, вернувшийся сюда из трехсотлетней ссылки. До этого колокол, призывавший народ к восстанию, был бит плетьми, подвергнут урезанию языка и отсечению уха. Сейчас он посмертно реабилитирован.
1 сентября 1968 г.
Произошло изгнание Нади. Без малого год длился наш странный союз. Я редко кого так унижал, третировал, как
214
Надю. Расставание было под стать всему остальному. Вернувшись с рыбалки поздно вечером, я застал ее на даче. Еще утром все слова были сказаны, но она, видимо, на что-то надеялась. Она попросила отвезти ее на остановку. Я отвез. По дороге рассказывал ей о рыбалке, о Мишкиной дурости. Она вышла на темной, пустынной автобусной остановке, растерянно поглядела на расписание своими близорукими глазами и сказала: «Автобус скоро будет, поезжай». Я развернулся и, не сказав ни слова, уехал. Мне было жалко ее, но чувство свободы, раскрепощения перевешивало.
Интересно, смирится она с таким финалом, или снова поведет осаду. Почему все окружающие так дружно ее не любят? Быть может, их оскорбляет, что окололитературная вертихвостка претендует на место Геллы? Или слишком очевидно ее старание окрутить меня? Или же просто людей злит, что ей достанутся мои жалкие богатства?
Ну а сам я был ли до конца искренен в своем поведении с ней? Конечно, меня раздражали ее бестактности в отношении Геллы, вернее, в отношении меня в связи с Геллой. Но вместе с тем это помогало мне побороть смертную тоску о Гелле. Я злился, а злость излечивает. И если б не Алла, я, верно, не порвал бы с ней даже после ее последнего, крайне неудачного и вульгарного рассказа о Геллином романе.
И все же, она стала мне неприятна и вне связи с Аллой. Она причиняла мне боль и унижение своими бесконечными рассказами о Геллиной непорядочности, и в глубине души я знал, что когда-нибудь отомщу ей за это. Здесь я верен себе, ведь я почти всегда заставлял платить по счету. Мою боль, мою печаль, мое отчаяние она отравила унизительностью обмана, открыв его во всем объеме. Она превратила трагедию в фарс. Слишком уж она торопилась разделаться с памятью о Гелле. Вообще, она чересчур форсировала наступление. Она совершила довольно типическую ошибку людей в отношении меня. Мое раздумчивое терпение приняла за слабость и податливость воска. Это, кстати сказать, и Геллу погубило.