Россказни Роджера - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солнце припекало почти по-летнему. Верна ждала меня на скамейке у детской площадки. Деревья как-то неожиданно и быстро покрылись листвой, и потому в окрýге потемнело, и район как бы поделился на участки, разграниченные зеленеющими заборами, отдаленно напоминающими «живые уголки» в садах Версаля. Какие чувства владели человеком, который в заросли рододендронов насиловал дочь миссис Элликотт, а потом задушил ее и бросил, как испачканную смятую салфетку? Когда Верна шла к моей неопределенного цвета «ауди», кучка чернокожих парней провожала ее восхищенными выкриками. Туфли на высоких каблуках, светло-серый, почти белый полотняный костюм, непокорные, зачесанные назад волосы с черепаховыми заколками. Только белесые прядки, торчащие из волос, да дешевенькие браслеты на запястьях — вот все, что осталось от бунтовщицы и портило впечатление.
Господи, я любил ее, любил, сам того не желая. Любил упрямое широкоскулое лицо, пышную грудь под полотняными бортами костюма и строгой бежевой блузкой, широкие бедра в поблескивающем нейлоне, даже двухцветные «шпильки» на ногах. Молодая женщина, с которой у меня полуденное свидание. Пола была в садике, и мы договорились, что сегодня Эстер заберет ее к нам, где девочка бывала все чаще и чаще. Цокая копытцами, Верна вырвалась из упряжи материнства.
— Настоящая леди с головы до пят, — признал я, когда она опустилась на велюровое сиденье рядом.
— Настоящий пижон с головы до пят, — парировала она.
Я обиделся.
— Ну зачем ты так?
— Не зачем, дядечка. Просто в лад сказала. Ассонанс, или как это у вас называется.
Она смотрела вперед, в ветровое стекло, оттягивая неизбежно надвигающуюся ссору. Нос у нее, как я уже говорил, далеко не идеальный, даже смахивает на картофельный клубень, но в профиль смотрится достаточно прямым. Прямой нос — это дар женщине, данный свыше. Все остальное можно подделать.
Мы ехали в центр. Пересекли реку по старому каменному мосту. Миновали кварталы еще более древних кирпичных домов, где вечно образуются автомобильные пробки, а выхлопные газы смешиваются с дымкой, окутывающей некогда солидные муниципальные четырехэтажки, которые давно переделали в студенческие квартиры, а теперь без зазрения совести распродают в качестве кооперативного жилья. С окон осыпается старая штукатурка, филенка, замазка и по деревянным желобам сваливается в ржавые баки, загораживающие и без того узкий проезд. Быть может, дымку добавляет листва высаженных вдоль тротуаров яворов, вязов, конских каштанов — у них на стволы повешены зеленые бачки для собирания сока. Дерево с таким бачком — как человек, перенесший пересадку сердца и теперь ковыляющий к могиле. По весне, в пору опыления, мир деревьев пугающе закипает узорами сережек и плавающим плодоносным пухом. Как однажды заметил наш выдающийся президент, природа сама больше всего загрязняет себя, за что и был несправедливо раскритикован. На смену одной вере приходит другая. Наши либералы-безбожники не допустят, чтобы кто-то посмел хулить и поносить природу, они вскидывают плакаты и скидывают сенаторов ради спасения последнего поганого болота в христианском мире.
Из заброшенных, но когда-то богатых кварталов сквозь облака окиси углерода, сквозь режущие глаза солнечные лучи мы, дергаясь и тормозя, выползали в собственно центр, где парковка в два ряда сужает проезжую часть улицы до одной полосы. Чтобы справиться с беспрестанными заторами, полиция пересела на лошадей, огромных несуразных в море металла животных. Всадники в синем, женщины вперемежку с мужчинами, часто чернее, чем кони под ними, но такие же чуткие, по-королевски свысока взирали на окружающее. Башни из стекла и стали, бесконечные пространства прозрачности и отражений вздымались над магазинчиками, где торгуют странной мелочевкой — пончиками, безделушками на выбор, поздравительными карточками, пластинками. Создавалось впечатление, что все это архитектурное и экономическое могущество зиждется на нашем желании купить еще одну комичную куклу или аляповатую открытку ко дню рождения.
По извилистому пандусу мы съехали вниз (тоже работа, только наоборот — правда, в учебниках по физике наклонные плоскости никогда не были извилистыми), в подземный гараж, где легкий запах сырости напоминал о холодильной кладовке над родником у одного фермера недалеко от Шагрен-Фоллз, где я бывал с отцом, Вероникой и Эдной. Фермер продавал коричневые куриные яйца, початки спелой кукурузы, что-то еще и, как бородатый буфетчик, предлагающий знатоку редкое вино урожая энного года, приглашал отведать ключевой водицы из помятого жестяного ковша. Едва различимый аромат охлажденной жести чувствовался и здесь, в подземном хранилище для автомобилей — больших пустых металлических раковин, скинутых сюда на время своими хозяевами, как скидывают тяжелую одежду. Гараж имел несколько уровней, каждый со своим номером и своим цветом расширяющихся кверху круглых бетонных столбов. В дальнем сыром углу, украшенном лужицами мочи и пустыми пластиковыми бутылками, автоматически открылась дверь, и мы оказались в отделанной винилом кабине лифта, который мягко понес нас вверх. Невидимый оркестр наигрывал пиццикато битловскую мелодию. Качнувшись, кабина остановилась на цокольном этаже, в нее стал набиваться народ, в основном туристы в кроссовках, направляющиеся на смотровую площадку, в руках путеводители, на плечах камеры, и бизнесмены — уже в летних серых, серовато-коричневых, желтовато-серых костюмах, спешащие на очередной деловой ленч, благо представительские получены. Лифт взмыл вверх так стремительно, что прилила кровь к кончикам пальцев и подогнулись колени. На электронном табло мелькали составленные из крошечных лампочек цифры, похожие на микробные палочки, мелькали все чаще и чаще, потом медленнее и медленнее. Кабина остановилась. Туристы гурьбой высыпали к «Седьмому небу», где полно сувенирных лавчонок и замогильный голос по радио рассказывает историю города. Мы же ступили на голубые ковры ресторанного зала — плюшевые канаты, живые пальмы, приглушенный стук ножей, огромные, с пола до потолка, окна, откуда с шестидесятиэтажной высоты открывался вид на улицы, площади, парки. Наш старый город сверху казался красным, как освежеванная туша или человеческое тело при полостной операции.
Когда метрдотель, вздернув тяжелую челюсть, вел нас к нашему столику по пушистым коврам сквозь разреженные дурманящие массы верхних слоев атмосферы, я чувствовал себя так, будто отчетливую фотографию — я и Верна — выставили на всеобщее обозрение. Мы ощущали на себе любопытные взгляды, иногда долгие. В былые времена нас приняли бы за отца с дочерью или дядюшку с племянницей, что отвечало бы истине; сейчас же во мне видели седого ловеласа, развлекающего молоденькую штучку, что тоже отвечало истине. Рядом с расцветающей резвой Верной в косом свете из окон я выглядел, должно быть, старым кряжистым искателем приключений, в каждой клеточке которого таились похоть, жадность и злоба, накопившиеся за полвека существования для себя, о чем свидетельствовали обвислые складки настороженной коварной физиономии. И тем не менее я не был смущен тем, что меня видят с Верной. Никому из моих факультетских коллег или соседей не пришло бы в голову завернуть сюда, в эту поднебесную туристическую ловушку. У нас иной стиль: небольшие уютные ресторанчики на семь столиков с внутренним двориком, втиснутым между прачечной самообслуживания и магазинчиком диетического питания, где шеф-поваром — бывший студент, а вместо карточки-меню — школьная доска. Верна уверенно двигалась между столиками, всей своей фигурой говоря: катитесь вы... Ее бедная во многих отношениях жизнь была богата впечатлениями от общепитовских заведений. За вычетом пластмассовых браслетов и металлических серег наряжена она была подходяще. Мне в первый раз подумалось, что Верна — вовсе не позор для ее и всей нашей семьи, а такой же полноправный ее член, как и все остальные, с такими же покатыми натруженными плечами, какие были у Эдны и у Вероники — до того, как та расплылась в корпулентную мегеру. Каждое поколение — что палка в реке времени, излом только в отражении.
Наш столик находился на подвижном кольце. Едва мы сели, я почувствовал, как мягко уходит из-под ног пол, мы перемещаемся от одной оконной рамы к другой, а там, внизу, сменяли друг друга и сливались в одно крыши и улицы, и весь наш город растворялся в туманной непроглядной дали.
Верна, очевидно, поняла, что я пригласил ее сюда поговорить, и первая пошла в наступление.
— Что ты сделал с Дейлом, дядечка? — поинтересовалась она, подавшись вперед, нависая грудью над пустой пока тарелкой, над стаканом воды с пузырьками, над сложенной салфеткой и прибором с крошечными поблескивающими царапинами. — Он сам на себя не похож... — На лбу и носу у нее уже выступили веснушки. У Эдны, помню, тоже были веснушки летом, когда я скучал у них, а она играла в теннис, плавала, болталась в клубе.