Сахалин - Дорошевич Влас Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишая всех прав состояния, вас лишают человеческого достоинства. Только!
Всякий "начальник тюрьмы" из выгнанных фельдшеров, в каждую данную минуту, по первому своему желанию, может, без суда и следствия, назначить до десяти плетей или тридцать розог.
По первому капризу запишет в штрафной журнал: "за непослушание", - и больше ничего.
И может назначить по первому неудовольствию на вас, по первой жалобе какого-нибудь "помощника смотрителя", ничтожества, которому даже каторга из презрения говорит "ты", по первой жалобе какого-нибудь "надзирателя" из бывших ссыльно-каторжных.
Вы можете отлично отбывать свою писарскую каторгу, скромно, старательно, - вами будут довольны, но стоит вам встретиться на улице с каким-нибудь мелким чиновничком, которому покажется, что вы недостаточно почтительно или быстро сняли перед ним шапку, и вас посадят на месяц, на два в кандальную.
Такие жалобы господ чиновников всегда удовлетворяются.
- И жалко мне человека, а сажаю! - часто приходится вам слышать от более порядочных "начальников" тюрем. - Сажаю, потому что иначе скажут, что я "распускаю" каторгу!
А этого обвинения на Сахалине служащие боятся больше всего.
И вот, по первому же вздорному желанию какого-нибудь мелкого служащего, заковывают на месяц, на два в кандалы, сажают в общество самого отребья рода человеческого, и вы должны подчиняться этому отребью, потому что "арестантские законы", как держать и вести себя в тюрьме, издают самые отчаянные из кандальных каторжан, подонки из подонков тюрьмы. Чем ниже пал человек, тем выше он стоит в арестантской среде. И вы должны ему подчиняться.
Интеллигентные люди живут под вечным Дамокловым мечом. Вот "вся" их каторга. Годами, каждую секунду бояться и дрожать.
Оттого такие унылые и пришибленные лица вы только и встречаете у интеллигентных каторжан.
И многие из них "впадают в тоску" от такого существования, в страшную, беспросветную тоску, от этой вечной боязни исполняются презрением к самому себе, впадают в отчаяние. Начинают пить...
И если вы видите постоянно живущего в тюрьме и назначаемого на работы наравне с другими интеллигентного человека, это, значит, уж совсем погибший человек, потерявший образ и подобие человеческое.
Тюрьмой редко кто из интеллигентных людей на Сахалине начинает, но многие ею кончают.
С Тальмой, по прибытии на Сахалин, случилось то же, что и со всеми грамотными людьми. Он попал в писари.
В конторе больницы я с ним познакомился. Тут, под начальством прекрасных и гуманных людей, тогдашних сахалинских докторов, ему жилось сравнительно сносно. И им были все довольны, как тихим, работящим и очень скромным молодым человеком.
Я имел возможность хорошо узнать Тальму. Я бывал у него, и он заходил ко мне.
Конечно, речь очень часто заходила о деле. Но что он мог сказать нового? Он повторял только то же, что говорил и на процессе.
Письма, телеграммы "из России" поддерживали его бодрость, вызывали вспышки надежды. Но это были вспышки магния среди непроглядной тьмы, яркие и мгновенные, после которой тьма кажется еще темней.
Сам он, кажется, считал свое дело "решенным" раз и навсегда, и, когда я пробовал утешать его, что, мол, "Бог даст", он только махал рукой:
- Где уж тут!
Интересная черта, что, когда он говорил о своем деле, он не жаловался ни на страдания, ни на лишения. Не жаловался на загубленную жизнь, но всегда приходил в величайшее волнение, говоря, что его лишили чести.
Связь с прошлым, как святыня, у него хранятся те газеты, в которых несколько журналистов стояли за его невиновность. Достаточно истрепанные газеты, которые, видимо, часто перечитываются. Давая их мне на прочтение, он просил:
- Я знаю, знаю, что вы будете с ними обращаться бережно. Пожалуйста, не сердитесь на меня за эту просьбу!.. Но все-таки, чтоб что-нибудь не затерялось...
Это все, что осталось. И как, вероятно, это перечитывалось, хоть Тальма и знает все, что там написано, наизусть. Он сразу безошибочно указывал в разговоре столбец, строку, где написана та или другая фраза.
Связь с настоящим, - Тальма показывал мне письма его жены и письма некоей Битяевой, странной девушки из полуинтеллигенток. Письма, дышавшие экзальтированной любовью к семье Тальма, в которых Битяева, словно о ребенке, писала о жене Тальмы:
"Большой Саша (супруга Тальмы) ведет себя нехорошо: все скучает, тоскует и болеет. А маленький Саша совсем здоров. Большой Саша только и думает, как бы поехать к вам, и я поеду вместе с ними, я буду горничной, нянькой, всем!"
Супруга тоже все уведомляла Тальму о скором приезде.
И он часто говорил:
- Вот приедет жена, устроимся так-то и так-то...
Но в тоне, которым он это говорил, слышалось как будто, что он и сам в этот приезд не верил.
Верил, верил человек, да уж и отчаялся. А фразу старую повторяет так, машинально, по привычке:
- Вот приедет...
На Сахалине это часто слышишь:
- Вот жена приедет...
- Вот мое дело пересмотрят...
И говорят это люди годами. Надо же хоть тень надежды в душе держать! Все легче.
Да насмотревшись на сахалинские порядки, Тальма и сам, кажется, колебался: хорошо ли, или нехорошо будет, если жена и впрямь приедет. И писал ей письма, чтоб она думала о своем здоровье:
"Раз чувствуешь себя не совсем хорошо, и не думай ехать. Лучше подождать".
Впечатление, которое производил Тальма? Это - впечатление тонущего человека, тонущего без крика, без стона, знающего, что помощи ему ждать неоткуда, что кричи, не кричи, - все равно никто не услышит.
Такое же впечатление он производил на других.
- Не нравится мне Тальма! - говорил мне доктор, под начальством которого Тальма служил, который видел Тальму каждый день и который, слава Богу, перевидал на своем веку ссыльных. - С каждым днем он становится все апатичнее, апатичнее. В полную безнадежность впадает. Нехорошо, когда это у арестантов появляется. Того и гляди, человек на себя рукой махнет. А там - уж кончено.
Маленькая, но на Сахалине значительная подробность.
Когда я в первый раз зашел к Тальме, мне бросилась в глаза лежавшая на кровати гармоника. Не хорошо это, когда у интеллигентного человека на Сахалине заводится гармоника.
Значит, уж очень тоска одолела.
Начинается обыкновенно с унылой игры на гармонике в долгие сахалинские вечера, когда за окнами стонет и воет пурга. А затем появляется на столе водка, а там...
В то время, когда я его видел, Тальма, хоть и охватывало его, видимо, отчаяние, все еще не сдавался, крепился и не пил.
Он жил не один: снимал две крошечные каморочки и одну из них отдал:
- Товарищу! - кратко пояснил он.
Я стороной узнал, что это за товарищ. Круглый бедняк, бывший офицер, сосланный за оскорбление начальника. "Схоронили - позабыли". Никто ему "из России" ничего не писал, никто ничего не присылал. Занятий, урока какого-нибудь, частной переписки бедняга достать не мог. И предстояло ему одно из двух: или на улице помирать, - на казенный "паек", который выдается каторжанам, не проживешь, - или проситься, чтоб в тюрьму посадили.
К счастью, о его положении узнал Тальма и взял его к себе, чем и спас беднягу от горькой участи.
- Хороший такой человек, скромный, симпатичный, - только очень несчастный! - пояснил мне Тальма.
Он жил на полном иждивении у Тальмы.
Потому-то Тальма и просил у начальника тюрьмы дать ему, вместо бушлата, сукно, чтоб "товарища" одеть.
- Свой у него износился. А мне срок подходит бушлат новый получать. Выдадут готовый, - с меня на товарища велик будет. Вот я и просил, сукном чтоб выдали. Дома бы на него и сшили.
Тальма заходил ко мне, но не по своему делу, а чтоб попросить за другого, за офицера, тоже сосланного за оскорбление начальника и только что прибывшего на Сахалин.