Сон Сципиона - Йен Пирс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проявил ли Манлий в «Сне» чувство юмора, никак не прослеживающееся во всех остальных его сочинениях? Разумеется, в «Сне» есть своеобразный оттенок игривости, которая только затрудняет понимание текста. Ведь образцом для его «Сна» послужил по форме, но не по сути, более знаменитый трактат, написанный за пять веков до него Цицероном. Модификации простираются в обоих направлениях одновременно, увязывая прошлое золотого века Рима с темным и смутным будущим.
Знаменитый «Сон» Цицерона (предмет ученых изысканий вот уже почти две тысячи лет) включен в труд «О республике», где окончательное рассмотрение проблемы гражданской добродетели вложено в уста Сципиона Африканского, самого благородного среди римлян. Юный Сципион видит сон, в котором встречает себя самого в старости, обозревает чудеса мироздания и выслушивает объяснение тому, что деяния великих мужей в обществе суть часть мировой гармонии, установленной божественным.
Манлий переработал «Сон», придав ему более меланхолическую, не столь оптимистическую направленность. На сей раз грезит сам Манлий: название подразумевает сон о Сципионе, а не сон Сципиона, а поводом к нему служит пролог, в котором Манлий дискутирует о философии с Софией. Та упоминает знаменитое изречение Сципиона, который, глядя на развалины Карфагена, плачет, как бы такой участи не подвергся в свой черед сам Рим.
Чреватый момент: то же изречение вдохновило Блаженного Августина написать «О граде Божьем» после того, как разграбление Рима в 410 году сделало реальностью страшное видение Сципиона. Некоторые моменты позволяют предположить, что Манлий, видимо, читал этот великий труд Августина. Его трактат — последний ответ на него язычества перед тем, как неуклонное наступление христианства подавило всякое инакомыслие. Под его пером разграбление Рима Аларихом становится символом конца цивилизации, окончательным изничтожением всех ценностей. Свои изыскания Манлий начинает во тьме, и лишь крайне медленно София выводит его к новому свету. Не к свету христианства — это варварская религия. Цивилизацию разрушить не так просто.
София ведет его на Капитолийский холм и показывает ему пылающий и гибнущий Рим, а когда он плачет, утешает:
— Рим утратил былую славу, но и в убожестве его великолепие непостижимо для человеческого разума. Ты стоишь на священном месте, оглядись же вокруг, узри простирающийся перед тобой город, столь огромный, что ты не видишь его края.
И внезапно перед Манлием открывается в малейших деталях весь мир: он видит, как люди доброй воли восстанавливают его камень за камнем, видит, как отстраиваются библиотеки и просвещенные вновь рассуждают о философии, гуляя в прекрасных садах.
— Философию невозможно уничтожить, хотя люди и попытаются, — продолжает София. — Природа духа такова, что он тянется к свету. Он жаждет вернуться к своему истоку и должен вечно стремиться к просветлению.
— Большинству такое стремление чуждо, — возражает ей Манлий. — Они предпочитают пустую веру и земные страсти. Они верят нелепостям и чураются истины.
— Вовсе нет. Им страшно, вот и все. Они принуждены оставаться на земле, пока не ступят на путь, каким ее покидают.
— Но как ее покидают? Как происходит восхождение? Для этого должно научиться добродетели?
Тут она смеется.
— Ты слишком много читал и слишком мало постиг. Добродетель есть путь, а не цель. Человек не может быть добродетельным. Цель — в понимании. Когда эта цель достигнута, душа обретает крылья.
И так далее. На всех уровнях епископ Везона святой Манлий обрушивает атаку за атакой на христианство, противореча ему на каждом шагу. Душа всеобща, а не индивидуальна. Вечное не определено во времени. Тело — тюрьма и не заслуживает воскрешения. Вера есть развращение, Надежда — обман, Милосердие — иллюзия. Все надо превзойти.
— Но как же нам жить? — вопрошает Манлий. — Если человек не может быть добродетелен, значит, не бывает хороших людей?
— В поступке — деятельность разумной души, которая ненавидит неразумие и должна сражаться с ним или быть им развращена. Видя неразумие в других, она должна стремиться его исправить, а осуществить это может или наставляя, или сама участвуя в делах общества, исправляя его через практику. А назначение поступка — в поддержании философии, ибо если люди будут низведены к одному материальному, то станут не лучше животных.
Примечательная фраза, поразившая Жюльена, когда он ее прочел, поскольку Манлий полностью опровергает тут ортодоксальную доктрину и платонизма, и христианства. Смысл цивилизации — в цивилизованности; назначение поступка — сохранение общества, ведь вне общества нет и философии. Только человек, осознавший, что цивилизация может оборваться, способен так переформулировать классические идеи. Только человек, решившийся на крайние меры, мог прибегнуть к такому самооправданию. Только с такой целью язычник мог выдавать себя за христианина, друг отречься от друга.
Как философский трактат — довольно средний. Манлий отказался от силлогизма как метода и почти не аргументирует. Он только наставляет устами Софии. Изложение, как обычно, отрывочное, возможно, потому, что писался он второпях. По страницам рассыпаны ссылки и аллюзии, но как будто бессознательные. Жюльену пришлось пустить в ход всю свою эрудицию, чтобы отследить цитаты из Аристотеля, Платона, Плутарха, Алкиноя, Прокла, ссылки на утерянные труды, которым он смог дать только предположительную атрибуцию. Потом он должен был проанализировать ошибки и решить, были они случайными или преднамеренными. И наконец, надо было дать заключение: внес ли Манлий истинный вклад в поздний неоплатонизм, или его рукопись — полупереваренная мешанина старых идей? Имеет ли она значение для философии, или только как документ эпохи?
Герсониду было много проще, а еще проще Оливье, поскольку ребе был во многом, а христианин полностью несведущи относительно научного аппарата, который выявлял всю сложность текста.
Весной и летом 1943 года Юлия проводила много времени в часовне и часто захватывала с собой еду и одеяло, чтобы спать на широких замшелых ступенях и не тратить времени на дорогу. Таково, во всяком случае, было ее объяснение; в действительности же она вела такую жизнь потому, что здесь пребывала в мире с собой и со всем светом: более тесный контакт с реальностью был ей невыносим. Чем хуже приходили известия, чем больше все убеждались, что рано или поздно война ворвется в их собственную жизнь, тем более она стремилась уйти от того, чего не могла контролировать и с чем не могла смириться. Ее преследовала мысль, что вскоре этой безмятежности настанет конец, и каждый глоток теплого воздуха, аромат каждого полевого цветка и жужжание каждого насекомого становились тем более приятными и острыми. Все ее чувства многократно обострились, и ей казалось, что она по-своему совершает служение. Ибо такой мир — великая ценность, хрупкая и недолговечная. Ей хотелось сохранить его в памяти, чтобы возвращаться к нему, когда сомкнётся тьма.
Порой, когда одиночество подавляло даже ее, она собирала сумку и по крутой тропинке (где из-под ног сыпались камешки) спускалась в деревню, чтобы купить провизию или воду или рисовать на солнце, заливавшем маленькую площадь. Она теперь вызывала любопытство и подозрения: многих тревожило, что в их часовню зачастил чужой, старожилы опасались ее замыслов. В первую неделю после того, как она нашла часовню, у нее было множество посетителей: старухи, девушки и пастухи, которые по чистой случайности оказались поблизости и зашли узнать, что и как. Сначала ее раздражала потеря времени, отвлекало то, как с пустыми лицами тупо они стояли у нее за спиной и не задавали вопросов, не интересовались тем, чем она занималась, не давали ей шанса объяснить, что она тут делает.
Но понемногу чары часовенки овладели ею; теперь на незваных гостей она негодовала не более, чем на звяканье колокольчиков пасущихся коз или на случайную овцу, забредшую внутрь из любопытства. А потом она обнаружила, что местные жители гордятся своей святой, рады поговорить о ней. Она начала записывать их рассказы и перечитывала их, пока не садилось солнце и в сумерках не сливались строчки. Шли недели, она записывала варианты историй, группировала их по темам и категориям, пытаясь различить за заимствованиями и недавними дополнениями крупицы подлинно древней легенды. Постоянной темой оставалась слава святой как исцеляющей слабое зрение, равно как и подательницы здравых советов; но у нее как будто имелись и другие способности — особенно в излечении всевозможных болезней. Примечательным было и то, как любовно ей прощали ее недостатки. Юлия впервые столкнулась с этим в разговоре с женой кузнеца, Элизабет Дюво, когда та однажды поднялась в часовню.
Она сосредоточенно работала и не заметила, как кто-то подошел к ней сзади. Наконец легкий шорох заставил ее обернуться. В паре метров за ней стояла, каменно уставясь ей в спину, Элизабет Дюво.