Собрание сочинений. Т.11. Творчество - Эмиль Золя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несмотря на нервозную обстановку заседания, Фажеролю удалось обделать первое дельце. Обсуждался отвратительный портрет, написанный одним из богатых учеников Фажероля, в чьей семье его принимали. Ему пришлось отвести Мазеля в сторону и, чтобы вызвать его сочувствие, придумать сентиментальную историю об умирающем с голода несчастном отце трех дочерей. Председатель заставил себя долго просить: черт побери, когда человеку нечего есть, он должен бросить живопись! Нельзя же так эксплуатировать своих дочерей! Тем не менее он единственный, кроме Фажероля, поднял за него руку. Послышались протесты, голоса возмущения, даже два других члена Академии воспротивились, но Фажероль тихонько им шепнул:
— Это для Мазеля… Мазель умолял меня проголосовать «за»… Наверное, какой-нибудь его родственник. Так или иначе он в этом заинтересован.
Оба академика тотчас подняли руку, и их примеру последовали другие.
Но вот раздался смех, посыпались остроты, возмущенные возгласы: на мольберт поставили «Мертвого ребенка». Недостает только, чтобы сюда присылали еще картины из морга! Молодые посмеивались над огромной головой: это же обезьяна, околевшая оттого, что объелась тыквы! Старики в испуге отшатывались.
Фажероль тотчас понял, что игра проиграна. Сперва он попытался схитрить при голосовании, ловко подшучивая, по своему обыкновению:
— Господа, господа, ведь это старый борец…
Его прервали яростными криками: «Ну нет, только не его! Этого старого борца хорошо знают! Он просто сумасшедший, который упорствует вот уже пятнадцать лет, гордец, изображающий гения, который говорит, что разрушит Салон, но ни разу не прислал сюда сносной работы!» В страстности этих голосов клокотала боязнь конкуренции, вся ненависть к дерзновенной самобытности, к непобедимой силе, торжествующей даже в поражении: «Нет, нет, долой!»
И тут Фажероль совершил ошибку, возмутившись, в свою очередь, и уступив гневу, вызванному тем, что он понял, как ничтожно на деле его влияние.
— Вы несправедливы! Будьте по крайней мере справедливы!
Тогда негодование достигло апогея, Фажероля окружили, его толкали, угрожающе замелькали кулаки, отрывистые возгласы вылетали, как пули.
— Милостивый государь, вы позорите жюри!
— Такие вещи можно защищать только из желания попасть в газету!
— Вы ничего в этом не смыслите!
Фажероль, выйдя из себя, потеряв обычную шутливую находчивость, отрезал:
— Я смыслю в этом не меньше вас!
— Да замолчи же наконец! — возразил один из товарищей, очень вспыльчивый, невзрачный, белокурый художник. — Не хочешь ли ты заставить нас проглотить эту вареную репу?
— Да, да, вареную репу! — Все убежденно повторяли это слово, которым обычно клеймили самую худшую мазню, — белесую, холодную, прилизанную живопись пачкунов.
— Ладно, — произнес наконец Фажероль, стиснув зубы, — прошу голосовать.
С той минуты, как дискуссия приняла такой оборот, Мазель безостановочно потрясал колокольчиком, весь красный оттого, что никто не обращал на него внимания.
— Господа, послушайте, господа! Это же ни на что не похоже, неужели нельзя договориться без крика?! Господа, прошу вас…
Наконец он добился некоторой тишины. В глубине души он был неплохим человеком. Почему бы и не принять эту маленькую картинку, хоть она и отвратительна! Сколько уже приняли таких!
— Господа, тише! Просят голосовать!
Сам он, может быть, и поднял бы руку, но молчавший до этой минуты Бонгран вдруг побагровел и, едва сдерживая гнев, закричал, так некстати вняв голосу своей возмутившейся совести:
— Черт подери! Да среди нас всех не найдется и четырех, способных написать такую штуковину!
Послышался ропот: удар был так жесток, что никто не ответил.
— Господа, приступим к голосованию, — сухо повторил побледневший Мазель.
В его тоне сказалось все: затаенная ненависть, яростное соперничество, скрытое за дружескими рукопожатиями. Такие ссоры случались редко. Почти всегда соперники договаривались между собой. Но сколько здесь было ущемленного самолюбия! Как тщательно прятали под улыбкой боль от кровоточащих смертельных ран, нанесенных противником во время этих дуэлей!
Только Бонгран и Фажероль подняли руку, и у провалившегося «Мертвого ребенка» остался единственный шанс — быть принятым на всеобщем вторичном пересмотре.
Всеобщий пересмотр был тяжелым трудом. После двадцати дней ежедневных заседаний члены жюри получали два дня отдыха, в течение которых сторожа подготовляли для них картины. Однако, придя на третий день после обеда, чтобы довести число до установленной цифры — две тысячи пятьсот принятых произведений, — члены жюри ужаснулись: им предстояло отобрать лишь несколько картин, а они оказались среди трех тысяч забракованных полотен. Ах, эти три тысячи картин, помещенных вплотную друг к другу вдоль карнизов всех зал, вокруг наружной галереи, повсюду, повсюду и даже прямо на полу, подобно стоячим лужам, между которыми были оставлены только узенькие проходы, тянувшиеся вдоль рам! Это было наводнение, разлив, который захлестывал, затоплял Дворец промышленности мутной волной всего посредственного и нелепого, что только может создать искусство! А в распоряжении жюри было лишь одно заседание — с часу до семи — шесть часов бешеного галопа через весь этот лабиринт! Сначала члены жюри держались бодро, борясь с усталостью, сохраняя ясность зрения, но скоро утомленные беготней ноги начинали подгибаться, глаза воспалялись от мелькания красок, а надо было все идти, все смотреть и оценивать, хотя люди едва не впадали в обморочное состояние. С четырех часов началось отступление, разгром побежденной армии. Вереница запыхавшихся членов жюри растянулась на большое расстояние. Некоторые, отбившись от остальных, в одиночку бродили между рамами, по узким проходам, отказавшись от мысли когда-нибудь отсюда выбраться, поворачивали снова и снова, потеряв надежду дойти до конца!
Господи, где уж тут искать справедливость! Что можно выбрать из этой кучи хлама? И нужное число картин пополняли наудачу, не различая даже, портрет это или пейзаж. Двести! Двести сорок! Еще восемь! Все еще не хватает восьми! Вот эту! Нет, лучше ту! Как вам будет угодно! Семь, восемь! Ну, вот и все! Устало прихрамывая, члены жюри стали расходиться; они избавились наконец от тяжелой повинности, обрели свободу!
Но в одной из зал их задержала сцена, разыгравшаяся вокруг «Мертвого ребенка», лежавшего на полу среди забракованных полотен. Над картиной потешались: какой-то шутник сделал вид, будто споткнулся и хочет поставить на нее ногу. Другие бегали вдоль узких проходов, якобы для того, чтобы понять истинный смысл картины, уверяя, что она очень выиграет, если ее поставить вверх ногами.
Тут и Фажероль начал подшучивать:
— Ну, ну, наберитесь мужества, господа! Приглядитесь к этой штуке, вникните в нее, тут есть на что посмотреть за ваши денежки… Совершите акт милосердия, господа, примите ее, сделайте доброе дело!
Все рассмеялись, услышав эти слова, и, жестоко издеваясь, еще решительнее отвергли картину. Нет, нет! Ни за что!
— Отчего бы тебе не принять ее за счет твоей благотворительности? — предложил чей-то голос.
Таков был обычай: члены жюри имели право на «благотворительность»; каждый из них мог выбрать из общей кучи одну картину, хотя бы самую негодную, и ее принимали без всякого обсуждения. Обычно такую милость оказывали беднякам. Эти сорок картин, выуженные в последнюю минуту, были теми голодными нищими, которые стоят, переминаясь у порога, пока им не разрешат примоститься в конце стола.
— За счет моей благотворительности? — повторил Фажероль в замешательстве. — Да нет, для благотворительности у меня есть другая… да, да, цветы, написанные одной дамой.
Его перебил насмешливый хохот:
— Дамочка хороша собой?
Узнав, что картину нарисовала женщина, эти молодчики зубоскалили, не проявляя и тени галантности. А Фажероль стоял, растерявшись, потому что художнице покровительствовала Ирма. Он трепетал при мысли об ужасной сцене, которая ему предстоит, если он не сдержит обещания. И вдруг он нашел выход:
— Постойте! А вы, Бонгран? Вы ведь тоже можете взять этого забавного «Мертвого ребенка» за счет своей благотворительности.
Возмущенный такой торговлей, Бонгран, у которого сердце сжималось, замахал своими большими ручищами:
— Чтобы я… я нанес подобное оскорбление настоящему художнику! Пусть же, черт побери, он впредь будет более гордым и не суется в Салон со своими полотнами…
И так как насмешки продолжались, а Фажероль хотел, чтобы победа осталась за ним, он принял величественный вид уверенного в себе человека, который не боится быть скомпрометированным, и заявил:
— Прекрасно! Я беру его за счет своей благотворительности!