Алхимия / Нотр-Дам де Пари - Титус Буркхарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ходил взад и вперед, хлопал в ладоши, перебегал от одной веревки к другой, голосом и жестом подбадривая своих шестерых певцов, — так дирижер оркестра воодушевляет искусных музыкантов.
— Ну, Габриэль, вперед! — говорил он. — Нынче праздник, затопи площадь звуками. Не ленись, Тибо! Ты отстаешь. Да ну же! Ты заржавел, бездельник, что ли? Так! Хорошо! Живей, живей, чтоб не видно было языка! Оглуши их всех, чтобы они стали, как я! Так, Тибо, молодчина! Гильом! Гильом! Ведь ты самый большой, а Паскье самый маленький, и все же он тебя обгоняет. Бьюсь об заклад, что те, кто может слышать, слышат его лучше, чем тебя! Хорошо, хорошо, Габриэль! Громче, еще громче! Эй, Воробьи! Что вы там оба делаете на вышке? Вас совсем не слышно. Это еще что за медные клювы? Они как будто зевают, вместо того чтобы петь! Извольте работать! Ведь нынче Благовещение. В такой отличный солнечный день и благовест должен звучать отлично! Бедняга Гильом, ты совсем запыхался, толстяк!
Он был поглощен колоколами, а они, все шестеро, подстрекаемые его окриками, подпрыгивали вперегонки, встряхивая своими блестящими крупами, точно шумная запряжка испанских мулов, то и дело подгоняемая уколами заостренной палки погонщика.
Внезапно, взглянув в просвет между широкими шиферными щитками, перекрывавшими проемы в отвесной стене колокольни, он увидел остановившуюся на площади девушку в причудливом наряде, расстилавшую ковер, на который вспрыгнула козочка. Вокруг них уже собрались зрители. Это зрелище круто изменило направление его мыслей и, подобно дуновению ветра, охлаждающему растопленную смолу, остудило его музыкальный пыл. Он выпустил из рук веревки, повернулся спиной к колоколам и присел на корточки, позади шиферного навеса, устремив на плясунью тот нежный, мечтательный и кроткий взор, который уже однажды поразил архидьякона. Забытые колокола сразу смолкли, к великому разочарованию любителей церковного звона, внимательно слушавших его с моста Менял и разошедшихся с тем чувством недоумения, которое испытывает собака, когда ей, показав кость, дают камень.
IV. 'Anagkh
Однажды, в погожее утро того же марта месяца, кажется в субботу 29 числа, в день св. Евстафия, наш молодой друг, школяр Жеан Фролло Мельник, одеваясь, заметил, что карман его штанов, где лежал кошелек, не издает больше металлического звука.
— Бедный кошелек! — воскликнул он, вытаскивая его на свет божий. Как! Ни одного су? Здорово же тебя выпотрошили кости, пиво и Венера! Ты совсем пустой, сморщенный, дряблый! Точно грудь ведьмы! Я спрашиваю вас, государи мои, Цицерон и Сенека, произведения которых в покоробленных переплетах валяются вон там, на полу, я спрашиваю вас, какая мне польза, если я лучше любого начальника монетного двора или еврея с моста Менял знаю, что золотое экю с короной весит тридцать пять унции по двадцать шесть су и восемь парижских денье каждая, что экю с полумесяцем весит тридцать шесть унций по двадцать шесть су и шесть турских денье каждая, — какая мне от этого польза, если у меня нет даже презренного лиара, чтобы поставить на двойную шестерку в кости? О консул Цицерон, вот бедствие, из которою не выпутаешься пространными рассуждениями и всякими quemadmodum и nerut etn vero![97]
Он продолжал одеваться. В то время как он уныло зашнуровывал башмаки, его осенила мысль, но он отогнал ее; однако она вернулась, и он надел жилет наизнанку — явный признак сильнейшей внутренней борьбы. Наконец, с сердцем швырнув свою шапочку оземь, он воскликнул:
— Тем хуже! Будь что будет! Пойду к брату! Нарвусь на проповедь, зато раздобуду хоть одно экю.
Набросив на себя кафтан с подбитыми мехом широкими рукавами, он подобрал с пола шапочку и в совершенном отчаянии выбежал из дому.
Он спустился по улице Подъемного моста к Сите. Когда он проходил по улице Охотничьего рожка, восхитительный запах мяса, которое жарилось на непрестанно повертывавшихся вертелах, защекотал его обоняние. Он любовно взглянул на гигантскую съестную лавку, при виде которой у францисканского монаха Калатажирона однажды вырвалось патетическое восклицание Veramente, questo rotisserie sono cosa stupenda![98] Но Жеану нечем было заплатить за завтрак, и он, тяжело вздохнув, вошел под портик Пти-Шатле, громадный шестигранник массивных башен, охранявших вход в Сите.
Он даже не приостановился, чтобы, по обычаю, швырнуть камнем в статую презренного Перине-Леклерка, сдавшего при Карле VI Париж англичанам, преступление, за которое его статуя с лицом, избитым камнями и испачканным грязью, несла наказание целых три столетия, стоя на перекрестке улиц Подъемного моста и Бюси, словно у вечного позорного столба.
Перейдя Малый мост и быстро миновав Новую СентЖеневьевскую улицу, Жеан де Молендино очутился перед Собором Парижской Богоматери. Тут им вновь овладела нерешительность, и некоторое время он прогуливался вокруг статуи «господина Легри», повторяя с тоской:
— Проповедь — вне сомнения, а вот экю — сомнительно!
Он окликнул выходившего из собора причетника:
— Где архидьякон Жозасский?
— Кажется, в своей башенной келье, — ответил причетник. — Я вам не советую его беспокоить, если только, конечно, вы не посол от кого-нибудь вроде папы или короля.
Жеан захлопал в ладоши:
— Черт возьми! Прекрасный случай взглянуть на эту пресловутую колдовскую нору!
Это соображение придало ему решимости: он смело направился к маленькой темной двери и стал взбираться по винтовой лестнице св. Жиля, ведущей в верхние ярусы башни.
«Клянусь пресвятой девой, — размышлял он по дороге, — прелюбопытная вещь, должно быть, эта каморка, которую мой уважаемый братец скрывает, точно свой срам. Говорят, он разводит там адскую стряпню и варит на большом огне философский камень. Фу, дьявол! Мне этот философский камень так же нужен, как булыжник. Я предпочел бы увидеть на его очаге небольшую яичницу на сале, чем самый большой философский камень!»
Добравшись до галереи с колоннами, он перевел дух, ругая бесконечную лестницу и призывая на нее миллионы чертей; затем, войдя в узкую дверку северной башни, ныне закрытую для публики, он опять стал подниматься. Через несколько минут, миновав колокольную клеть, он увидел небольшую площадку, устроенную в боковом углублении, а под сводом — низенькую стрельчатую дверку. Свет, падавший из бойницы, пробитой против нее в круглой стене лестничной клетки, позволял разглядеть огромный замок и массивные железные скрепы. Те, кто в настоящее время поинтересуются взглянуть на эту дверь, узнают ее по надписи, выцарапанной белыми буквами на черной стене: Я обожаю Карали 1823. Подписано Эжен. «Подписано» значится в самом тексте.
— Уф! — вздохнул школяр. — Должно быть, здесь!
Ключ торчал в замке. Жеан стоял возле самой двери. Тихонько приоткрыв ее, он просунул в проем голову.
Читателю, конечно, приходилось видеть великолепные произведения Рембрандта, этого Шекспира живописи. Среди ею чудесных гравюр особо примечателен офорт, изображающий, как полагают, доктора Фауста. На этот офорт нельзя смотреть без глубокого волнения. Перед вами мрачная келья. Посреди нее стол, загроможденный странными предметами: это черепа, глобусы, реторты, циркули, пергаменты, покрытые иероглифами. Ученый сидит перед столом, облаченный в широкую мантию; меховая шапка надвинута на самые брови. Видна лишь верхняя половина туловища. Он привстал со своего огромного кресла, сжатые кулаки его опираются на стол. Он с любопытством и ужасом всматривается в светящийся широкий круг, составленный из каких-то магических букв и горящий на задней стене комнаты, как солнечный спектр в камереобскуре. Это кабалистическое солнце словно дрожит и освещает сумрачную келью таинственным сиянием. Это и жутко и прекрасно!
Нечто похожее на келью доктора Фауста представилось глазам Жеана, когда он осторожно просунул голову в полуотворенную дверь. Это было такое же мрачное, слабо освещенное помещение. И здесь тоже стояло большое кресло и большой стол, те же циркули и реторты, скелеты животных, свисавшие с потолка, валявшийся на полу глобус, на манускриптах, испещренных буквами и геометрическими фигурами, — человеческие и лошадиные черепа вперемежку с бокалами, в которых мерцали пластинки золота, груды огромных раскрытых фолиантов, наваленных один на другой без всякой жалости к ломким углам их пергаментных страниц, — словом, весь мусор науки; и на всем этом хаосе пыль и паутина. Но здесь не было ни круга светящихся букв, ни ученого, который восторженно созерцает огненное видение, подобно орлу, взирающему на солнце.
Однако же келья была обитаема. В кресле, склонившись над столом, сидел человек. Жеан, к которому человек что сидел спиной, мог видеть лишь его плечи и затылок, но ему нетрудно было узнать эту лысую голову, на которой сама природа выбрила вечную тонзуру, как бы желая этим внешним признаком отметить неизбежность его духовного призвания.