Пульс России. Переломные моменты истории страны глазами кремлевского врача - Александр Мясников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нормальные ученые, знающие биологию, еще защищали клетку под напором «живого вещества», но вскоре их голоса почти заглохли, так как надвинулись грозные события в медицинской науке в виде разгрома «вирховианства» и торжества павловского учения. Несколько позже выяснилось, что исследования Лепешинской — вздор, за границей и до сих пор издеваются над всей этой глупой буффонадой. А Аничков и мы, члены Президиума, должны были помалкивать.
Тогда же появился на сцене Бошьян[180]. Этот преподаватель ветеринарного института объявил об открытии превращения одних микробов в другие. Он доказывал это рядом опытов, которые в дальнейшем были объяснены мошенничеством или невежеством. Тем не менее идея показалась заманчивой, соответствующей принципам диалектики; к тому времени Лысенко уже «ниспроверг» учение об устойчивости видов — и переход одних видов микробов в другие виды казался хорошо подтверждающим правильность мичуринского направления в биологии. Какой поразительный расцвет советской науки в послевоенный период: открыто «живое вещество», разрушена мертвая вульгарно-механистическая догма о клетке, разбиты реакционные разграничения видов в растительном и животном мире, чем раскрыто понимание видовых особенностей, постоянно совершенствующихся под влиянием внешней среды! Как все цельно и идеологически-методологически выдержано! Министр Е. И. Смирнов ликовал: «Бошьян сделал величайшее открытие периода советской медицины, так и можно доложить товарищу Сталину». Всех сомневающихся он разносил по-генеральски, иногда по матушке. Надо отметить, что некоторые микробиологи, недоученные НКВД в свое время, имели смелость публично возражать; в их числе был В. Д. Тимаков, член партии, в будущем — вице-президент АМН.
В августе 1948 года, как известно, в Москве состоялась сессия Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук на тему «О положении в биологической науке» с программным докладом Т. Д. Лысенко. Докладчик утверждал, что в биологии имеются две идеологии: реакционное учение вайсманизма-морганизма, отрицающее наследственную передачу приобретенных в течение жизни признаков и объясняющее изменения организмов случайными превращениями «зародышевого вещества» путем самопроизвольных (аутохтонных) мутаций, и учение Мичурина, или «неодарвинизм», по которому приобретенные признаки передаются потомству (если они меняют обмен веществ). Затем в прениях выступили 56 ораторов. Прений, собственно, не было, ибо все знали то, что только в заключительном своем слове преподнес Лысенко: «ЦК партии рассмотрел мой доклад и одобрил его» (бурные аплодисменты, переходящие в овации, все встают). После чего Жуковский[181] и другие робкие приверженцы классических представлений поспешили пообещать, что они искупят свои вредные заблуждения дальнейшей честной работой.
Следом за этим последовали отзвуки в медицине. Сперва они касались лишь наследственности. Как по указке, мы все стали смазывать роль этого фактора в развитии заболеваний. Болезни суть следствия воздействий внешней среды. И полно, не абстракция ли гены? Монах Мендель, может быть, годится только для гороха. Не напрасно ли И. П. Павлов поставил этому, как он думал, гениальному человеку памятник около своей лаборатории? Это же схоластика; кто их, собственно, видел (ведь только позже увидели гены как абсолютную материальную реальность). Этот обскурантизм казался прогрессивным: с отменой генов и наследственных болезней мы как бы открывали дорогу профилактике этих болезней. К тому же советская медицина должна ставить перед собой исправление наследственных качеств — как в растениеводстве и животноводстве это уже осуществили Лысенко и его ученики.
Е. И. Смирнов, как увлекающийся министр, ночи напролет в своем кабинете рассуждал на эти темы с первым попавшимся профессором, зашедшим к нему на прием (таков был стиль тогда в партийно-правительственных сферах — работать ночами, покуда не отойдет ко сну товарищ Сталин, обычно в 3 часа ночи).
«Реакционность» менделизма-морганизма выводилась якобы из расистских тенденций, которые-де в нем заключены. Отвергая генотипическую предрасположенность, мы как бы очищаем науку от опасности расизма — ведь недаром Гитлер уничтожал «неполноценные расы» и будто бы ввел принудительное скрещивание людей. Собственно, многое в суждениях «мичуринцев» было вполне приемлемым и отвечало взглядам А. А. Остроумова, К. А. Тимирязева да и Дарвина. Но смешение науки с политикой, подозрительность к словам, окрики идеологов привели к тому, что испуганные биологи и медики стали вообще замалчивать все, что касается наследственности, и сократили эти разделы в учебниках и лекциях. Хотя всякий понимал, что сын часто бывает в отца (если не в прохожего молодца), на каждом шагу мы видим у детей носы их родителей, а также их характер, подчас до малейшей черточки.
Мне, по поручению Президиума Академии, пришлось выступить с докладом на специальной сессии по данной проблеме, созванной в Свердловске. Кажется, я вышел из положения, и мой доклад, напечатанный сразу же в «Клинической медицине», сыграл отрезвляющую роль.
Вскоре нашу медицину стал нервировать нервизм. А. Д. Сперанский[182] первым решил воспользоваться триумфом Лысенко и возвысить себя как мессию в медицине. Его теория нервной трофики, правда, была уже давно изложена в увлекательно написанной книге и в специальном сборнике; но теперь Сперанский решил возобновить атаки на официальную эклектическую медицину. Его парадоксальные суждения были, конечно, заразительными, в них были и новые идеи. Но в целом теория встретила отпор. Всего больше критиковал А. Д. Сперанского И. В. Давыдовский. Некоторые из нас, клиницистов, также выступали с возражениями. Мне по этому поводу попало от министра, который в то время сразу сделался «сперансистом» и обвинил меня в дуализме и эклектизме (я-де признаю как значение нервной системы, так и гуморальных (гормональных) факторов, но примат-то чей? разве не нервная система контролирует все процессы, совершенствующиеся в нашем организме, в том числе и выработку гормонов? разве не она связывает организм человека с внешней средой — то есть определяет его как существо социальное? и т. д. и т. п.). Сперанский, впрочем, предлагал мне «работать с ним», от чего я тут же отказался. Он тогда имел вид не то Сталина в медицине, не то пьяного Распутина.
Конечно, сам А. Д. Сперанский, хотя и не производил приятного впечатления, еще импонировал своим оригинальным умом, остротой и образностью речи, блестящим методом экспериментирования. Позднее, познакомившись со знаменитым Гансом Селье[183], я нашел между обоими учеными нечто общее, хотя А. Д. Сперанский казался мне несколько кустарным и нарочитым. Но подмастерья у мастера имели вид отталкивающий, в особенности некие Острый и Броневицкий. Они нахально выступали по сложнейшим вопросам клинической медицины, ничего в ней не понимая; визжали цитаты из лекций Боткина и Остроумова. Они поносили как реакционера в науке Вирхова, создателя современной патологии, они ругали «механистом» создателя химиотерапии Эрлиха, отрицая специфичность инфекций и антиинфекционных средств, а величайшего гения человечества Луи Пастера считали идеалистом и вместе с тем грубым эмпириком. Вакцины и сыворотки инфекционных болезней они объявили примитивными; должен быть открыт единый принцип происхождения болезней, а стало быть, и единый принцип должен быть создан в виде общего метода лечения болезней. Такой принцип — нервная трофика, а такой метод — новокаиновая блокада в околопочечную клетчатку или «метод буксации спинномозгового канала». Они были даны школой А. Д. Сперанского; наступила новая эра. Но нашу медицину поджидало и еще одно испытание. «Учение Сперанского», выдвинувшее принцип «ведущего значения нервной системы в патологии», натолкнулось на недовольство другого ученика И. П. Павлова — К. М. Быкова, который, несомненно, был более культурным и трезвым человеком, нежели его собрат по павловской лаборатории А. Д. Сперанский. Уж если нервизм должен быть основой медицины, сделал вывод К. М., то гораздо лучше подойдет для этого его кортико-висцеральная теория. Тем более что кортико-висцеральная доктрина прямо вытекает из сути павловского учения о высшей нервной деятельности. Ведь условный и безусловный рефлексы на отделение слюны, не говоря уже об отделении желудочного сока, — типичное проявление кортико-висцеральных взаимоотношений. Будет особенно убедительным вообще привлечение физиологического учения И. П. Павлова в качестве основы советской медицины. Ведь гений И. П. Павлова общепризнан. Его смелая идея свести психические процессы к рефлекторным реакциям (развивающая взгляд еще И. М. Сеченова) как нельзя более подходит в наше время торжества материалистической философии. И. П. Павлов своим учением хоронит идеализм и дуализм и таинственную работу больших полушарий головного мозга, саму человеческую мысль снизводит с пьедестала непознаваемого, давая в руки ключ к ее физиологической позитивной расшифровке. Диалектическое единство «душевного» и «соматического» в кортико-висцеральной теории должно понравиться ЦК, может быть, Сталину.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});