Поль Гоген - Анри Перрюшо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А неожиданно вернувшиеся силы он употребит на то, чтобы перед смертью написать большую картину, которую он обдумывал уже много месяцев, композицию с идолом, которая, как он сказал, должна стать его шедевром. Но зачем ему писать эту картину? Жизнь от него уходит, мечты погибли, все рухнуло. Что для него теперь успех или неуспех, что для него сама жизнь? Зачем же создавать еще одну картину и какое значение имеют шедевры? В самом деле, Гоген мог бездеятельно ждать в лагуне Пунаауиа избавительной смерти, конца своей судьбы. Но Гоген не был бы Гогеном, если бы то, что сделало его таким, каким он был, не бросило его навстречу этой судьбе, не определило ее неизбежность. Да, прав был Шуффенекер - будь Гоген другим человеком, осторожным и предусмотрительным, мудрецом или ловкачом, он не был бы несчастным, загнанным в трагический тупик, но он не был бы и ясновидцем, одержимым своей мечтой и наделенным особым даром, не был бы художником, который создал свои прежние творения и в ожидании конца развертывал в своей мастерской холст размером полтора метра на четыре, который он хотел написать, прежде чем покончить с собой. Ради кого? Ни ради кого. Перед этой картиной - самой большой, какую он когда-либо написал, он просто отдавался потребности уступить силам, которые создали его таким, каким он был, которые определили его творения и его судьбу. Отдавался потребности еще один раз быть самим собой, причем по самому большому счету.
На поверхности грубого холста - неровной, узловатой мешковине - Гоген развернул историю человеческой жизни от рождения до смерти, расположив ее вокруг идола, поднятые руки которого тянутся к созревшим плодам. Художник работал в таком азарте, с такой страстью, что не ощущал ни усталости, ни голода, и так отчетливо видел перед собой будущее произведение, что писал в один присест, сразу кистью, без предварительных эскизов и поправок. Он, всегда утверждавший, что надо освобождаться от всяких правил, на этот раз отбросил их с такой решимостью, как никогда прежде. Он был теперь просто человеком, который, оказавшись один на один со смертью, вел разговор с самим собой, повторяя три вопроса, которые он потом написал в левом углу картины: "Откуда мы? Кто мы? Куда мы идем?"
В роще, на берегу ручья, оранжевые фигуры выделяются на синем и зеленом фоне. Спящий младенец я три туземные женщины символизируют нарождающуюся жизнь, счастливую жизнь, расцвет которой воплощает своим телом красавица маорийка с поднятыми руками. Для этого идола плоти позировала Пахура. Какой волшебной простотой могла бы быть исполнена жизнь людей, если бы они могли вновь найти путь к потерянному раю! Но позади Пахуры, в сумраке, ведут спор две зловещие, одетые в пурпур фигуры. Они олицетворяют беспокойство человека, который не может не думать о своей судьбе и терзается тоской и) болью. Двум фигурам в правой части картины отвечает каменный идол слева - он высится там, умиротворяющий, призывающий человека погрузиться в лоно природы, принять свою участь. Слева, с самого края, покорная фигура старой женщины - женщина думает о смерти. Рядом с ней птица "Nevermore" прижимает лапой ящерицу. Глупая птица "завершает поэму", она воплощает "тщету бесполезных слов".
Гоген закончил картину * как раз к тому сроку, который он назначил себе для самоубийства. Ничего не получив с январской почтой, он взял мышьяк, прописанный ему против экземы, и поднялся на гору, в поисках убежища, где он мог бы покончить счеты с жизнью. Был вечер. Ночь принесет Гогену покой. Завтра муравьи будут пожирать его труп...
* В настоящее время она находится в Бостонском музее.
В пятнадцати тысячах километров от Пунаауиа, во Франции, люди интриговали, строили козни, старались оттеснить друг друга. "Вы великий мастер действовать неумело", - сказал однажды Дега Гогену. В этот час, когда доведенный до отчаяния художник с Таити принял мышьяк, во всем мире едва ли набралось бы пять человек, которые беспокоились о нем. Но разве тех, кто думал о старом Сезанне было больше? Экс-ан-Прованс был так же, как Пунаауиа, удален от сцены, где состязались самолюбия, где, действуя локтями, оспаривали друг у друга то, что Гоген называл "побрякушками людского тщеславия", сонмы ничтожеств, которые считают себя солью земли, в то время как они всего лишь ее прах. Но как жалка была вся эта суета, эта беспринципная возня, как мелочны эти происки! Они ничего не могли изменить - отшельник из Пунаауиа, как и отшельник из Экс-ан-Прованса, все равно оставались двумя величайшими из всех живых художников. Только творчество говорит само за себя. Гоген оставил последнюю картину на том месте, где он ее закончил. В правом углу еще не просохла его подпись. И в те минуты, когда под действием мышьяка у него начались схватки и рвоты, его произведение, покоившееся в сумраке мастерской, уже зажило жизнью, выпадающей на долю лишь тех произведений, в которые их создатель вложил свою душу и которым суждено бессмертие.
Гоген принял такую большую дозу мышьяка, что у него не прекращалась рвота. Это его и спасло. Корчась в судорогах, он всю ночь напролет "жестоко страдал", а на рассвете понял, что смерть его отвергла. Еле держась на ногах, он поплелся к своей хижине.
Целый месяц Гогена мучили приступы тошноты, головокружения, спазмы и сердцебиения. Он был словно оглушен. Огромное напряжение, какого ему стоила картина, а потом встряска, которую перенес его организм, притупили его жизненную энергию. Но это состояние полупрострации было вызвано не одними только физическими причинами. Кризис, пережитый им, подготавливался месяцами и годами. Это был кризис человека, который шаг за шагом терял все то, что составляло для него смысл жизни, и у которого остались силы только на то, чтобы выкричать свою боль. Но дойдя до высшей точки, кризис этим разрешился и исчерпал себя. В душе Гогена вдруг воцарился великий покой. Покой примирения со своей участью.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ДОМ НАСЛАЖДЕНИЙ
(1898-1903)
I
УЛЫБКА
Кончающий с собой гонится за тем своим образом, который создал в собственном воображении: с собой кончают лишь во имя того, чтобы жить.
Мальро 124. Триумфальный путь (слова Перкена)
С январской почтой 1898 года Гоген не получил ничего, кроме обычного письма Монфреда, и, захватив с собой пузырек с мышьяком, поднялся на склон горы, чтобы покончить с собой. С февральской почтой - о, ирония судьбы Гоген получил письмо от Шоде и Мофра; в первом лежал чек на семьсот франков, во втором - почтовый перевод на сто пятьдесят.
Четыре страницы, написанные Шоде его неровным почерком, сбивчиво, невнятно, с полным пренебрежением к правилам синтаксиса и орфографии, были полны сердечных ободрений. "Я по-прежнему Вам друг, я Вас не брошу". Торговец не писал Гогену "очень давно" - целый год. Человек добрый, но поверхностный и вечно занятый погоней за наслаждениями, он упоминал о своем молчании вскользь. По беспечности и небрежности, от которых страдали его собственные дела, - в них царил полный беспорядок, - он и не подозревал, что внес свою лепту в разыгравшуюся вдали драму и что из-за отсутствия писем и хотя бы небольшой суммы денег Гоген едва не погиб. Впрочем, у Шоде было столько уважительных причин не писать! Во-первых, он болел, потом "современная живопись переживает страшный кризис", и к тому же у Боши умер ребенок.
Зато восемь страниц письма, написанные Мофра, были оскорбительными и раздраженными. Мофра не удалось продать картину, которую он взялся продать. Поскольку Гоген осаждает его требованиями денег - так и быть, он купит ее сам по условленной цене в триста франков. Половину суммы он высылает переводом, "вторую половину вышлю в ближайшие дни". Мофра тоже был далек от мысли, что он участвует в драме. "Поступок" Гогена, который осмелился послать Мофра свое последнее письмо через Шоде - а торговец, как видно, показывал его во всех кафе на Монмартре, - взорвал Мофра.
"Восхищаясь Вашим талантом художника, я, к сожалению, не могу испытывать тех же чувств к Вам, как к человеку... Эх, дорогой Гоген, досадно, право, видеть, как у Вас, судя по всему, портится характер... Тех, кто должны были бы быть Вашими искренними и преданными друзьями... Вы вызываете на какой-то вздорный "поединок", недостойный Вас... Обращайтесь же впредь к тем, кого Вы считаете своими настоящими друзьями, и забудьте одного из тех, кто принадлежал к их числу - только подтвердите официально получение этого письма".
Полученными восьмьюстами франков Гоген расплатился с самыми рьяными кредиторами. А теперь, - писал он Монфреду, "опять начнется прежняя жизнь в нужде и позоре, до мая месяца, когда банк наложит арест и продаст за гроши все мое имущество, в том числе картины". И в самом деле, в мае Гоген должен был вернуть ссуду Земледельческой кассе. "Посмотрим, - вздыхал Гоген. Может, к этому времени удастся придумать что-то другое". Так или иначе, Гоген был "осужден жить".
Монфред, который, читая последние письма друга, испытывал "леденящую грусть", советовал художнику вернуться во Францию. Но Гоген отвергал такой выход. Что ему делать в Европе? Пытаться устроиться на службе в финансовом мире, как советует Монфред? Смешно! От всего того, что пятнадцать лет подряд, день за днем, поддерживало Гогена в его борьбе, у него осталось одно - высокое мнение о себе как о художнике. Больше у него не было ничего и сам он был ничем, но это мнение у него сохранилось, оно оправдывало Гогена в его собственных глазах, придавало смысл пятнадцати годам неудач. Если он не сможет больше опираться на это мнение, жизнь его потеряет смысл. Он будет вынужден себя презирать. И ему советуют вернуться во Францию и там выпрашивать жалкую, наемную работенку, чтобы в довершение краха, который он потерпел, отречься от пройденного пути! Иначе говоря, во имя того, чтобы жить, ему предлагают лишить жизнь ее последнего смысла. Но тогда получится, что он страдал понапрасну. Бессмысленно. Нелепо. Он станет отступником и будет обречен на отвращение к самому себе. Нет, уж лучше любая нищета. Лучше страдать, но знать, что ты страдаешь не зря, в разгар страданий испытывать уверенность, которая, точно железный корсет, заставляет тебя держаться прямо и не сгибаясь. До конца оставаться тем, кем ты сам себя считаешь, чего бы это ни стоило - хоть мученического венца. Слово "мученичество" завораживало Гогена. Вскоре он написал бывшему судовому врачу с крейсера "Дюге-Труэн" доктору Гузе, который, как и Монфред, убеждал его вернуться во Францию.