Моя АНТИистория русской литературы - Маруся Климова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, надеюсь, понятно, почему историк литературы, уличая задним числом какого-нибудь давно почившего в бозе общепризнанного гения в чем-либо обывательском и тем самым лишая его права на вечность, вызывает в стане обывателей сильное брожение и недовольство. Еще бы, ведь покойнику уже не нужны никакие материальные блага, и, лишаясь вечности, пусть даже это и самая обычная пустота, он все равно ничего реального не получает взамен. Естественно, это не может не настораживать тех, кто привык извлекать выгоду практически из любой ситуации, в том числе и из смерти. Однако только таким способом, на мой взгляд, можно заставить безмозглую обывательскую толпу почувствовать, что должен испытывать гений при жизни, когда его точно так же лишают практически всех материальных благ и вынуждают довольствоваться пустотой в виде вечности… Это последнее обстоятельство, собственно, и побудило меня обратиться к истории литературы.
И еще одно. Современная культурная ситуация, как я уже сказала, характеризуется тем, что литературой теперь занимаются исключительно обыватели, поймать которых на чем-нибудь гениальном практически невозможно. Во всяком случае для меня, вынуждена это признать. И это тоже заставляет меня обратить свой взор в прошлое и вступить в мысленное соревнование с безжизненными тенями.
Главная же проблема современной культуры заключается в том, что обыватель – это такой тип человека, которого вообще трудно в чем-либо уличить. Он, я бы сказала, в этом отношении даже в чем-то сродни ртути: стоит только пролить ее на пол, как потом совершенно невозможно собрать, она все время рассыпается на маленькие комочки и ускользает из рук, не говоря уже о том, что без перчаток ее трогать опасно, так как она еще и ядовита. И оставить на полу ее нельзя из-за этой ядовитости, потому что она не просто высыхает, как вода, а излучает вредные испарения. Вот и обыватель – это тоже такой вечно ускользающий человек-ртуть, которого практически невозможно в чем-либо уличить, а оставить его в покое и ни в чем не уличать тоже невозможно – хлопот не оберешься! Этим обыватель в равной мере отличается и от гения, и от преступника, хотя на самом деле между ними нет никакой существенной разницы, потому что, если хорошенько вдуматься, все они – всего лишь люди, и не более… Просто преступник – это обыватель, которого все-таки удалось поймать за руку и уличить в каком-либо преступлении, а гений – это тоже в своем роде преступник, но такой, которого окружающим не удалось уличить в чем-либо обывательском. И опять-таки, все не так уж и сложно, как может показаться на первый взгляд.
Тем не менее я думаю, что, если бы я занималась, например, историей архитектуры, мне было бы чуточку проще разобраться со всей этой путаницей. Подавляющее большинство архитекторов практически ничем не отличаются от обычных инженеров и прорабов, настолько они поглощены всеми этими строительными работами, добыванием средств на воплощение своих архитектурных проектов, доставкой строительных материалов и прочими обыденными и понятными каждому смертному заботами. Поэтому среди архитекторов практически невозможно встретить гения в том смысле, в каком это определение применимо к поэтам. Я хочу сказать, что в свое время, работая экскурсоводом и просматривая по долгу службы многочисленные биографии самых разных архитекторов, я фактически ни разу не натолкнулась на демонических личностей, которые бы, подобно Лермонтову, катались в молодости верхом на молодых курсантах юнкерского училища. Куда там! Среди архитекторов мне не попалось даже таких, не говоря уже о переплывавшем Ла Манш гордом лорде Байроне или же закончившем свои дни в одиночестве и изгнании Уайльде… Архитекторам все эти гениальные красивые жесты попросту не нужны – им и без того хватает проблем со строительными рабочими! Поэту же, наоборот, труднее всего скрыться за обычными земными заботами, и оттого он больше, чем кто бы то ни было другой, рискует оказаться в положении гения, то есть остаться один на один с вечностью, а значит, и пустотой, то есть, попросту говоря, ни с чем.
И вот здесь, мне кажется, и надо искать психологические истоки глубочайшего презрения к поэзии, разросшегося сегодня до вселенских масштабов. В самом деле, человек, впервые увидевший, например, огромное здание Всемирного торгового центра в Нью-Йорке, поневоле должен был переполниться глубочайшим внутренним уважением к его создателю, то есть его, наверняка, посещали примерно такие же мысли, какие сегодня посещают прозаика, когда он смотрит на увесистые тома своей прозы, изданной к тому же еще и в твердых внушительных переплетах, и мысленно сравнивает их с тоненькими книжечками стихов разных поэтов. Лично для меня нет ничего удивительного в том, что и желание въехать в рай прямо на самолете возникло именно под впечатлением от созерцания такого величественного творения человеческих рук, каковым являлся Всемирный торговый центр… А кому нужна сегодня поэзия? Разве способен сегодня поэт пробудить в ком-либо подобные масштабные чувства? Да в двадцатом столетии поэтов мочили просто пачками, и без каких-либо особых надежд на посмертное вознаграждение, разве что с чувством легкой брезгливости…
Конечно, коммунисты, учредив Литературный институт, попытались устранить эту зияющую пропасть между понятным буквально всем и каждому и практически непостижимым. Однако это их благое намерение на поверку тоже обернулось всего лишь обыденным взглядом на литературу, которую они искренне перепутали с производством, а возможно, и с той же архитектурой. Среди множества выпускников отечественных вузов выпускник Литинститута сегодня, безусловно, фигура наиболее комическая и жалкая.
Глава 40
Загадка русской литературы
Существует расхожее мнение о переменчивости моды в искусстве и в жизни: длинные юбки меняются на короткие, узкие брюки – на широкие, на смену котелкам приходят шляпы… Однако, если хорошенько подумать, то постоянно меняется ведь не только легкомысленная и легковесная мода, но и такие «фундаментальные» вещи, как добро и зло, например. И в истории русской литературы ХХ века это прекрасно прослеживается. А между тем некоторые люди, по моим наблюдением, на моду вообще не реагируют, зато чередование добра и зла их почему-то чрезвычайно волнует, причем до такой степени, как будто в момент их очередной смены затрагиваются чуть ли не самые глубокие основы человеческого бытия. Странно! И особенно странно потому, что в смене моды всякий раз присутствует нечто неожиданное, а порой даже шокирующее, тогда как чередование добра и зла своим однообразием чем-то напоминает мне смену дня и ночи: сначала смеркается, потом наступает ночь, потом опять начинает брезжить рассвет и т. д., и т. п. Вот так и зло сменяет добро, а потом – наоборот. Никаких сюрпризов и отклонений от раз и навсегда заведенного порядка вещей!
Моя мамаша, помню, мне постоянно вдалбливала, какая хорошая и веселая жизнь была у нее в детстве, хоть жили они небогато: бабушка одна воспитывала двоих дочерей, муж ее умер от тифа в Одессе, – но все равно было очень весело. Главное – это атмосфера веселья, радости, легкости, счастья, которая запомнилась ей на всю жизнь. По воскресеньям бабушка наряжала ее и мою тетю в нарядные голубые платьица с кружевными оборочками, белые носочки, белые босоножки, и они отправлялись в ЦПКиО. Сперва они долго ехали на трамвае, с пересадкой, а когда добирались до парка, то попадали в настоящий рай: яркая зеленая трава, красные и желтые цветы, голубое небо, солнышко! А из динамиков громко-громко раздавалась веселая песня:
На аллеях центрального паркаВ темной грядке растет резеда,Можно галстук носить очень яркийИ быть в шахте героем труда!..Потому что у нас каждый молод сейчасВ нашей юной прекрасной стране!
Моя мама всегда тут же начинала громко ее напевать, у нее вообще в молодости был очень хороший звонкий голос и слух, и ее даже как-то пригласили петь на радио. Она потом и меня научила «петь про резеду». Мне эта песня одно время тоже очень нравилась…
В детстве она жила в большой питерской коммуналке на Покровской площади, в самом конце Садовой улицы, в огромном черном доме, почти что под самой крышей, на последнем этаже. Я и сама еще застала эту большую тридцатиметровую комнату с балконом, где за шкафом жила прабабушка Уля, совершенно лысая старушка, носившая на голой голове черную суконную круглую шапочку, всегда одетая в черную сатиновую юбку и темно-синюю кофточку в белый горошек. По праздникам она украшала эту кофточку белым кружевным воротничком и отправлялась в церковь.
Ни одного лета моя мама не провела в городе! Когда она ходила в детский сад, их вывозили на дачу в Вырицу, а потом, уже в школе, – в пионерские лагеря, в Репино, в Зеленогорск… Как там было весело! Они играли в лапту, в догонялки, а по вечерам собирались у костра и опять пели песни, а она, моя мамаша, пела лучше всех, поэтому ее всегда просили спеть еще. Когда ей было двенадцать лет, в нее влюбился мальчик из старшего класса, Володька Зарубин: он дарил ей цветы – приносил рано утром, когда она еще спала, и кидал через окно ей на кровать. И она просыпалась от сладкого запаха сирени и жасмина. Это ощущение счастья сохранилось у нее на всю жизнь. Однажды он даже больно попал этим букетом маме в глаз, и у нее долгое время был черный фингал, но все равно, ощущение счастья от этого не уменьшилось.