О моей жизни, книгах и читателях - Вера Панова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис Николаевич Михайлов, поэт и работник «Звезды», был секретарем областного отделения Союза писателей. Я пошла к нему.
В его большом кабинете горела только лампа на столе, а глубина комнаты была не освещена, и в одном из полутемных углов сидели два человека в шинелях.
— У товарищей к вам дело, — сказал Борис Николаевич.
Сидевшие в углу встали и подошли. Это были мужчина и женщина. В офицерских шинелях они выглядели монументально. При дальнейшем рассмотрении женщина оказалась старшим лейтенантом, мужчина — капитаном.
— Они из санпоезда. Хотят пригласить вас с собой. Мы вам дадим командировку.
Я не поняла. Зачем я санитарному поезду? Мужчина в шинели ободряюще улыбнулся. Блеснул золотой зуб.
— Нам нужно ваше перо, — сказал мужчина. — Мы получили из Главсанупра приказ написать брошюру о деятельности нашего коллектива. Для обмена опытом. И для этой цели нам разрешено пригласить журналиста.
— Вам будет у нас неплохо, — сказала женщина, задумчиво рассматривая мое летнее пальто (на дворе был трескучий мороз).
— Выезжаем завтра, — сказал мужчина. — Остановились на два дня полудить кухонные котлы.
— В общем, решайте, — сказал Борис Николаевич, которому мы мешали писать статью. — Я уже всех опросил, и журналистов и писателей, все отказались, вы последняя. Я говорил, что и вы, по семейным обстоятельствам, вряд ли согласитесь поехать. Но они вот сидели, ждали.
Я согласилась и на другой день — уже смеркалось — пришла со своим маленьким чемоданчиком на станцию Пермь-вторая.
Писал один критик, да и сама я вижу: в том, что я пишу, два мотива повторяются с почти назойливым постоянством — мотив поезда и мотив метели. Думаю, оба они врезались мне в мозг в те военные зимы.
Военные зимы были (или казались?) немилосердно, небывало лютыми. А ездить приходилось почему-то все зимой, тоже в условиях небывалых.
Помню, в жестокий мороз с ветром совсем уже решилась, просидев несколько суток на глухой станции, ехать на открытой платформе и попутчиц своих убедила. Они ужасались, тряслись от стужи и страха, но дали себя убедить. Ни у одной из нас лишнего лоскута не было, чтоб как-нибудь утеплиться, и приехали бы мы, разумеется, замерзшими, но в последний миг спало с меня безумие, я словно проснулась и сказала: «Мы с ума сошли: конечно, не поедем», — и мои попутчицы, уже вознамерившиеся было лезть на эту смертную платформу, заулыбались от радости…
Когда я оглядываюсь на те годы, в моих глазах прежде всего встает снежный вихрь высотой до небес, несущийся над железнодорожными путями, и обшарпанные, обвешанные желтыми сосульками трудяги поезда, с криком пробивающиеся сквозь вихрь. И моя память не в силах отринуть эти картины.
И вот среди точно таких поездов, тесно стоящих на битком забитых задворках Перми-второй, я издали вижу нечто ослепительное, сказочно чистое, яркое и нарядное: вереницу темно-зеленых пассажирских вагонов, на каждом нарисован красный крест на белом фоне, — ну новехонькие вагоны, ну только что с завода! Блестит краска, блестят окна, на окнах занавески дивной забытой белизны, не марлевые — полотняные, не простые — вышитые. Как только все это сверкнуло мне в глаза, я поняла — это тот поезд! Поняла раньше, чем увидела вчерашнего капитана.
Он прохаживался вдоль поезда, поскрипывая по снегу начищенными сапогами. Увидев меня, взглянул на часы — дал понять, что я опоздала. Но не сказал ничего, а повел меня в вагон.
Невдомек было мне, когда я с крохотным чемоданчиком входила в штабной вагон, какую роль в моей судьбе сыграет этот поезд, вернее — люди, к которым я иду. Эти люди жили на колесах уже почти три с половиной года, с первых дней войны собрались они в этом поезде и с честью, непорочно несли свою благородную службу. Поезд был один из лучших в Советском Союзе, и командование решило, что поездной коллектив должен написать брошюру о своей работе — для передачи опыта коллективам других санитарных поездов. Я была направлена им в помощь как профессиональный журналист; я была — перо, которое запишет их рассказы и расположит в должном порядке.
Это было организовано так. Каждое утро ровно в половине девятого в купе, где меня поселили (в вагоне-аптеке; там стоял маленький письменный стол, выкрашенный белой краской, и все купе было белое, вымытое карболкой, и вообще я никогда больше не жила в столь стерильной обстановке — ведь в этом вагоне раненым делали перевязки), — в мое купе начинали приходить работники поезда: сестры, санитарки, рабочие. Они приходили по одному, садились и рассказывали обстоятельно, не торопясь, что было с ними за годы войны в этом госпитале на колесах, и что было до войны, и что они любят, и чего ждут.
Присылал их капитан. Далекий от тонкостей нашей профессии, он с замечательным чутьем устанавливал очередность посещений, так их распределял, что из сочетаний разных повествований, характеров, обликов как бы высекались искры, дополнительно и с новой точки зрения освещавшие складывавшуюся в моем представлении историю. Вслед за пышной, красивой, звонко хохочущей женщиной появлялся грустный парень, не взятый в действующую армию из-за слабого здоровья. За пожилым бойцом — совсем юная девушка-санитарка, за человеком сдержанным и скромным — самоуверенный и самовлюбленный…
Всем им требовался слушатель. Друг другу они давно все рассказали, а тут свежий человек, молчаливый, внимательный. Не перебивает, не говорит: «А вот у меня тоже», — только слушает. И можно рассказывать час, два, сколько хочешь.
Они смеялись, вспоминая прошлое, плакали, вспоминая о своих погибших. Невесты говорили о женихах, мужья о женах. Некоторые пели мне свои любимые песни и романсы. Санитарному управлению нужно было мое перо, этим людям нужны были мои уши.
Но мне-то в ту пору, в конце 1944-го и начале 1945-го, этот поезд был нужнее, чем я ему, бесконечно нужнее! Все у меня тогда дошло до предела, и прежде всего усталость. Я закружилась в газетной работе, и она уже не давала мне удовлетворения, и другое, что я делала, тоже, в том числе уже начатый роман, вышедший через несколько лет под названием «Кружилиха». Я запуталась и не понимала, что у меня получается, а что не получается, и жила в лихорадочном ритме, в котором нельзя продержаться долго. И то, что мне дали — вдруг! — успокоиться, оглядеться, что-то решить для себя и о себе, — было великим благодеянием жизни.
Кто его знает, может, я и существую до сих пор потому, что 312-му санпоезду понадобилось полудить котлы, и сделать это по каким-то причинам пришлось в Перми, а не в другом городе, и как раз подоспел благословенный приказ Главсанупра о благословенной брошюре, и две фигуры в шинелях возникли в кабинете Бориса Николаевича.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});