Авессалом, Авессалом ! - Фолкнер Уильям Катберт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
-- Подожди, -- перебил Шрив, -- ради бога, подожди. Ты хочешь сказать, что он...
-- ...весь тот день просидел у окошка, откуда он мог следить за дорогой; возможно, он поставил косу на место и пошел прямо в дом, и, наверно, внучка жалобно спросила, что там за шум, и он ответил: "Какой шум, детка?" -- и может, стал уговаривать ее поесть солонины, которую, наверно, в субботу вечером захватил из лавки, а может, пытался соблазнить ее грошовой, липкой, как клей, конфетой из полосатого кулька, и, наверно, сам поел и уселся у окошка, откуда было видно тело и косу в траве и можно было следить за дорогой. Там он и сидел, когда мальчишка, насвистывая, завернул за угол лачуги. И отец говорил, что тут Уош, наверно, понял, что ждать уже недолго, все произойдет, как только стемнеет, что он, наверно, сидел там и чуял, чувствовал, как они собираются с лошадьми, собаками и ружьями -- любопытные и жаждущие мести, -- мужчины того же сорта, что и Сатпен, которые ели за его столом, когда ему (Уошу) еще не позволяли подходить к дому ближе увитой виноградом беседки, -- мужчины, которые командовали другими, помельче, и вели их в бой; мужчины, у которых, наверно, тоже были бумаги от генералов, где говорилось, что и они -- храбрейшие из храбрых (мужчины, которые в доброе старое время тоже надменно и гордо скакали на великолепных конях по великолепным плантациям), что и они символ восхищенья и надежды, орудие отчаянья и горя; те, от кого ему, очевидно, полагалось бежать, хотя ему, наверно, казалось, что все равно, бежать от них или, напротив, к ним; ведь, обратись он в бегство, он побежит всего лишь от одной толпы хвастливых и злобных призраков к другой, потому что они (эти люди) одни и те же по всей земле, которую он знал; меж тем как он уж стар, слишком стар, чтоб убежать далеко, и даже если б он и убежал, ему все равно никогда от них не уйти, хоть он бежал бы очень долго и убежал бы очень далеко; шестидесятилетнему ни за что не убежать так далеко, чтоб выбраться за пределы земли, где эти люди живут и устанавливают свои порядки и свои законы, и, говорил отец, быть может, впервые в жизни он начал понимать, почему армия янки или любая другая армия могла победить их -- доблестных, гордых и смелых, избранных и достойных, образец храбрости, гордости и чести. Солнце уже, наверно, клонилось к закату, и он, наверно, чувствовал, что они уже совсем близко; ему, наверное, казалось, говорил отец, будто он их даже слышит -- все голоса, весь шепот, все, что скажут завтра, завтра и завтра, после того, как уляжется первый приступ ярости: {Старине Джонсу теперь каюк. Он думал, что поймал Сатпена на удочку, но Сатпен оставил его в дураках. Он думал, что поймал его на удочку, да только сам остался в дураках}, а потом он, может, даже произнес все это вслух; отец говорил, что, может, он даже крикнул: "Но я этого никогда не ждал, полковник! Вы сами знаете, что никогда!", потом внучка, наверное, зашевелилась и снова что-то жалобно пролепетала, и он подошел, успокоил ее, вернулся к окошку и снова стал говорить сам с собой, но теперь уже осторожно и тихо, потому что Сатпен был совсем близко и мог ясно слышать его без всякого крика: "Вы сами знаете, что я никогда. Никогда я не ждал, не просил и не хотел ничего такого, не то что от вас, а вообще ни от одной живой души. И я никогда этого не просил. Я не думал, что это будет надо. Я просто сказал сам себе {Незачем. Незачем парню вроде Уоша Джонса задавать вопросы или не верить человеку, про которого сам генерал Ли своей рукой написал бумагу, что он храбрый}. Храбрый (может, опять громко, опять забывшись) Храбрый! Лучше б ни один из них не вернулся назад в шестьдесят пятом!", а потом подумал {Лучше б все такие как он и такие как я никогда не родились бы на свет. Лучше пусть всех нас, которые остались, сметет с лица земли, чтобы другой Уош Джонс никогда не видел, как вся его жизнь пошла прахом и сгорела, как сухая мякина на костре} Потом они приехали. Он, наверно, слышал, как они приближались по дороге -- люди, лошади и собаки, и видел фонари, потому что уже стемнело. Майор де Спейн, который тогда был шерифом, спешился и увидел тело, но потом говорил, что Уоша он не видел и не знал, что он там, пока Уош тихим голосом не спросил из окна прямо у него над головой: "Это вы, майор?" Де Спейн велел ему выходить, и потом рассказывал, что когда Уош ответил, что сейчас придет, голос его звучал тихо-тихо, слишком тихо, слишком спокойно, чересчур тихо и спокойно, и де Спейн потом даже говорил, будто до него не сразу дошло, что это слишком уж тихо и спокойно: "Одну минутку. Я только помогу внучке". -- "Мы ей сами поможем, -отвечал де Спейн. -- Выходи". -- "Так точно, майор, -- отозвался Уош. -- Одну минутку". И вот они ждали, стоя перед темным домом, а на следующий день -так сказал отец -- не меньше ста человек вспомнили, что у него был нож, каким мясники рубят мясо, острый, как бритва, и спрятанный в надежном месте -единственная во всей его безалаберной жизни вещь, которая всегда была в порядке и которой он гордился; да только когда они все это вспомнили, было уже поздно. Потому они и не знали, что он хочет сделать. Они услышали в темном доме его шаги, потом жалобный плаксивый голос внучки: "Кто там? Дедушка, зажги лампу", потом снова его голос: "Для этого не надо света, детка. Одна минутка -- и все"; потом де Спейн выхватил пистолет и крикнул: "Эй, Уош! Выходи оттуда!" Но Уош все еще не отвечал а только тихонько спрашивал внучку: "Где ты?" -- и плаксивый голос отвечал ему: "Да здесь же! Где мне еще быть? Что ты...", потом де Спейн сказал: "Джонс!" -- и стал осторожно подниматься по сломанным ступенькам, как вдруг раздался крик внучки; и все, кто там был, потом утверждали, будто слышали, как нож полоснул по шейным позвонкам, но де Спейн этого не слышал. Он только сказал, что услыхал, как Джонс вышел на крыльцо, и отскочил назад, но понял, что Джонс бежит не к нему, а в другую сторону, туда, где лежал труп, но что о косе он не подумал и, только отбежав на несколько футов от лачуги, увидел, как Уош нагнулся, снова выпрямился и бросился к нему. Вернее, сказал де Спейн, он бросился ко всем ним, на фонари, и тут все увидели, что он держит над головой косу, увидели его лицо, его глаза, потому что, высоко подняв над головой косу, он бежал прямо на фонари и на дула ружей, бежал молча, без звука, а де Спейн пятился от него и кричал: "Джонс! Стой! Стой, или я буду стрелять! Джонс! Джонс! {Джонс!}"