Тарковские. Осколки зеркала - Марина Арсеньевна Тарковская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хорошо и радостно живется,
Но «люблю», что бросила на ветер,
На твоей любви к другому отзовется.
И немного жалко, что истратил
На тебя всю душу, и другую,
Что честней, красивей и умнее,
Полюбить наверняка уж не смогу я.
Я люблю – не скрою при ответе.
Ну а ты? Нет… ты и не любила.
Ничего, должна другого встретить;
Помнишь, ты мне как-то говорила?
17.III.1955
Казалось бы, сейчас, после разрыва, самое время забыть про неудачную любовь. Но Андрей не может расстаться со своим чувством. «Не бросайся в любовь, как в глубокий колодец, не будь как листок на ветру» – все эти папины советы он, одержимый любовью, во внимание не принимает.
И вскоре появляется еще одно стихотворение – боже мой! – о раздвоении личности и о самоубийстве, написанное Андреем на следующий день после его дня рождения – 5 апреля 1955 года.
Тень
Я и молод и стар, я и мудр и глуп,
Смертью пахнет левкой, флоксы – грецким орехом.
А брезгливая складка у обиженных губ
Словно шепчет «не нужно» с насмешливым смехом.
Но любил или нет, я не знаю, но то,
Что я вспомнил, запело расстроенным ладом,
И лохматый двойник с пистолетом в пальто,
Неотвязно и честно ты шествовал рядом.
Если рядом стена – ты скользил по стене,
Если лужа – подрагивал в солнечной луже…
Можно б в темной квартире… и так… на ремне…
Не могу без тебя! Ты мне, право же, нужен!
Ты поможешь в кармане нащупать курок
И поднять к голове черный ствол вороненый,
И останешься ты навсегда одинок,
Верный друг мой, безмолвный, слепой и покорный.
Как-то в это мучительное для всех нас время (мы с мамой видели, что происходит с Андреем, хотя стихов этих еще не знали) доведенный почти до безумия Андрей уезжает к папе в Голицыно и оставляет дома записку для Ирмы. И она впервые приходит в наш дом, за этой запиской.
Удивительно, как запоминаются на всю жизнь какие-то эпизоды, и, видимо, не случайно запоминаются. Эта сцена стоит у меня перед глазами. Она пришла, когда и мама, и я были дома. Села у овального стола, стоявшего в первой комнате у окна. Мама передала ей записку Андрея, и она ее при нас прочла. На лице Ирмы Рауш ничего не отразилось, никаких комментариев не последовало. Все то время, что она провела у нас, во все время нейтральной беседы об институтских делах, все эти пятнадцать-двадцать напряженных для всех нас минут она машинально крутила Андрееву записку, скручивала ее в трубочку, раскручивала, снова скручивала бессознательными движениями своих осторожных пальцев. А потом встала, сказала «до свидания» и ушла, а записка нашего Андрея осталась лежать на столе в виде скрученной трубочки. Мама, кивнув на записку, произнесла то, что было ясно и без слов: «А ведь она его не любит», разорвала бумажную трубочку на мелкие кусочки и выбросила в свою пепельницу-раковину, стоявшую у стола на подоконнике.
Сейчас, когда судьба Андрея давно завершилась, меня поражают пророческие строки его стихотворения: «…и другую, / Что честней, красивей и умнее, / Полюбить наверняка уж не смогу я». Так и случилось в его жизни.
Женитьба
В конце лета 1956 года едут на целину студенты-однокурсники Андрея. «Ирме Рауш будет очень полезно поработать на уборке урожая с целинных земель, это даст ей, будущему режиссеру, богатый материал», – гласит характеристика, подписанная директором ВГИКа, секретарем парторганизации и секретарем комсомола.
Вряд ли пригодились Рауш впечатления, полученные на целине, но поездка эта запутала еще больше ее отношения с Андреем. Однокурсник, бывший с нею на уборке урожая, занял место в третьем углу рокового треугольника, и страдания Андрея достигли высшей точки. Он стал бледным до синевы, нервным до предела, дома появлялся поздно вечером и, ничего не говоря, ложился спать. Дело дошло до того, что Андрей и его соперник договорились между собой, что ни тот ни другой не будут больше подходить к Ирме, не будут разговаривать с ней, пока она сама не сделает выбор. Они, бедные, не понимали, что ей не был нужен никто из них…
Первым сломался Андрей, и началось все сначала: свидания, на которые она то приходила, то не приходила, долгие провожания, бесплодные объяснения.
И педагоги, и сокурсники видели, что творится с Андреем, и думали, как ему помочь, а он, чтобы разрубить наконец этот сложный узел, ответил согласием на предложение педагога, милейшей Ирины Александровны Жигалко, и своего друга Саши Гордона разобраться в ситуации всем курсом. (Это было время, когда люди из лучших побуждений считали себя вправе вмешиваться в чужую личную жизнь.) И вот собрались все, и однокурсник стал публично выяснять с Ирмой отношения, и неизвестно, чем бы окончились эти разбирательства, если бы Андрей не встал, не подошел к ней, не взял бы ее за руку и не сказал: «Пойдем отсюда!»
Ни мама, ни я ничего об этом эпизоде не знали тогда. Мы увидели только, что в коробке с документами нет Андреева паспорта, и поняли, что он собрался жениться. А через какое-то время он нам объявил о своем решении. Казалось бы, так радостно закончилась эта томительно-долгая эпопея Андреевой любви к Ирме Рауш. Но почему я, оставшись дома одна в этот апрельский день 1957 года, долго плакала, узнав о заключении «законного брака»? Должна была бы радоваться, а плакала. Потому что знала, что Андрей уходит от нас навсегда…
По большому счету все так и случилось, а по малому он вроде бы никуда и не уходил. Свадьбу молодые решили не устраивать, и, хоть с нами не советовались, мы с мамой одобрили такое их решение. Мама считала все эти свадьбы мещанскими затеями, напрасным переводом денег, которых, кстати, и не было.
Сначала молодожены очень короткое время жили в нашей тесноте – как говорится, по месту прописки, потом мама стала снимать им комнату, а очень скоро они, красивые, веселые и полные надежд, уехали в Одессу на производственную практику, куда, кстати, был направлен и Вася Шукшин, и Андреев побежденный соперник. Вернувшись, продолжали жить в снятых комнатах, и помню, что Ирма со смехом рассказывала, как Вася шутя говорил: