Размышления - Александр Секацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прогуливаясь по залам центрального художественного музея Тель-Авива, того, что напротив Министерства обороны, Яков, наверное, в сотый раз останавливался у своих любимых картин. Иногда молча, искоса поглядывая на нас, как бы приглашая полюбоваться. Иногда высказывая какой-нибудь комментарий, причем его соображения нередко повергали меня в растерянность, порой в восхищение (а ведь вроде бы я и сам написал с десяток буклетов к разным выставкам).
– Яков, – напрямую спросила Людмила, – а как отличить хорошую картину от плохой?
Вопрос Якова не смутил.
– Ну, например, методом паутины. Может быть, живопись просто свисает, как пустая паутинка, сухая, безжизненная. И так идешь от картины к картине, поглядываешь. И вдруг что-то дернулось и встало на место. Это значит – паутина не заброшена, значит, внутри паук. Вот. Настоящий художник может избежать смерти. Пока тело его отмирает, он перебирается в создаваемый мир, в сплетаемую паутину. Если он все сделал правильно, то он и будет всегда жить там, внутри, как паук, ловить взгляды проходящих, питаться ими…
Istanbul – Константинополь
Далеко не все города имеют идею, собственный эйдос: наличие градообразующей и градоохраняющей идеи – это знак исторической эксклюзивности, но одновременно это и приговор к принудительному соответствию. Иго городов, обладающих собственной уникальной метафизикой, таких, скажем, как Петербург или Константинополь, не из легких. Пострадать за идею – городам приходится делать это даже чаще в их собственном историческом времени, чем людям (в их биографическом времени), если опять же города такой идеей обладают. Современная облегченная пунктирная этика, если бы она располагала такой категорией, как проклятие, использовала бы ее в первую очередь для обозначения ига знаковой причастности к великому, обреченному на монограмму собственного бытия городу. То ли дело Торонто, Армавир, Анкара и сотни тысяч других городов и поселений, они вправе поставить превыше всего собственное благосостояние и комфорт, вправе заявить: город – это мы, живущие в нем горожане, трудности, которые мы испытываем сейчас, – превыше всего, а все остальное из серии «потехе час».
Иго врожденной или благоприобретенной идеи, великого символа требует решимости совсем иного рода. Как если бы, например, поговорка «Таскать вам не перетаскать» стала вещим девизом, который помогал бы рыбакам и охотникам, но действовал бы в своей роковой неуместности, сопровождая похороны, разборы завалов и решения повседневных проблем. Быть может, жителям Петербурга такая ситуация понятнее, чем кому бы то ни было. Каждому поколению приходилось приносить непомерные жертвы на алтарь символического: блокада Ленинграда не вписывается и в особые рамки военной рациональности, это в значительной мере расплата за эйдос. А взятие Константинополя крестоносцами – разве оно не обусловлено было в значительной мере эйдологическим статусом города, где за многоцветьем и многошумьем проступает готовность взойти на алтарь Всесожжения во имя Символического?
* * *С многоцветья и пестроты как раз и хочется начать разговор. Для европейской «так или иначе рафинированности», и уж тем более для изысканности и рафинированности классической Японии, тут существует определенный барьер. Подобно всем восточным городам, Стамбул насыщен или даже перенасыщенным интерьерами – и уличными (базары, витрины), и, так сказать, диванными. Да и сами улицы словно вывернутые наружу интерьеры. Вот, например, Гранд-базар, где продается все, кроме еды. Каждый прилавок или, скажем так, лоток, оформлен избыточно – принципиально избыточно: задействованы и плоскости, и пространства, свисающие линии, исходящие линии, боковушки и прямоугольники главной плоскости. Что бы там ни было (а чего там только нет), все тянется к тебе, все взывает о своем существовании и вызывает… словом, ведет себя вызывающе. Ювелирные украшения, платки, винтаж, что-то серебряное, мельхиоровое, тусклое и пряное (и даже электротовары) провоцируют желание обладания, зов, действующий неотразимо, особенно на женщин. Казалось бы, в современном мире, где властвует изощренная визуальность, где дизайн и все двадцать пятые кадры мобилизуют продвижение товаров и направлены на полную разрядку заряженных деньгами мимолетных частиц-индивидов, чем может поразить, что удивительное может продемонстрировать восточный базар, не изменившийся в своих основных приманках за последнюю тысячу лет? Но в действительности и может, и поражает. Базары Стамбула близки к тому, что Хайдеггер называет вещами, не подлежащими дальнейшему усовершенствованию. Выясняется, что сюда относятся не только лодка, седло и корзина, но и Восточный Базар, если хочется написать его с большой буквы.
Вот покупатель, а чаще покупательница, извлекает из живописной груды, допустим, браслет, потускневший от времени. О нем хочется сказать что-то вроде «с хорасанской чеканкой», «исфаханской закалки», и покупательница в какой-то момент понимает, что вещь прекрасна, а она сама будет несчастна, если не купит вещицу. Мне нравится ее выбор, я ведь наблюдаю за процессом с самого начала – и все же спрашиваю себя: что происходит?
А подумалось мне вот что. Зримые материальные объекты создают мираж, обладающий, в сущности, той же природой, что и мираж в пустыне. Потускневший браслет явно представляет нечто большее, чем самого себя. Дело в том, что в вираже визуальности потайной уголок базара волной накатывает на тебя и с гребня волны бросает к твоим очам этот браслет, чарующую безделицу. Струнки души вибрируют, случившееся сейчас хочется воспроизвести, повторить, хочется обладать. А когда браслет еще чудесным образом снижает цену, его судьба и судьба покупательницы предрешены. В чем тут недоразумение или, лучше сказать, прямой эффект миражирования?
В том, что, оказавшись затем в петербургской или, допустим, антверпенской квартире, браслет претерпевает неизбежные изменения, с ним случается то же, что и с каретой, кучером и прекрасным платьем Золушки: он превращается в хлам, в невзрачную деталь обстановки, мимо которой равнодушно, не останавливаясь, скользят взгляды гостей да и самих хозяев. Эта вещица, оторванная от своего корневища, выдернутая из соцветия, засохнет, как ветка черемухи. То же самое случится и с ковриком, который сейчас подсвечивается миражом и так неотразимо на нас смотрит, как будто им пользовался сам султан Баязет…
А еще кальяны, ларцы, оттоманки, сахарницы-пудреницы и сбоку бантик и уж совсем сбоку припека: я попробовал выяснить, для чего надобна вещь называемая, кажется, гюйюк или как-то так. Не сразу, совместными усилиями, после мобилизации нескольких соседних торговцев это удалось: оказалось, что гюйюк, желобок из мягкого металла, служит для младенцев мужского пола чем-то вроде памперса, он подвязывается к бедрам, и по нему стекает струйка, способствуя экономии пеленок и прочих одеяний. Но и гюйюк участвует в мираже, и он имеет свой шанс быть купленным независимо от его предназначения. Каждая ячейка базара обслуживается настоящим магом торговли, содержит в себе тысячу мелочей. Вопреки ожиданиям, огромные супермаркеты европейского типа никогда не предъявляют тысячу мелочей сразу, они не умеют воссоздавать мираж изобилия в максимально действенной форме. Так вот: и браслет, и шкатулочка, и гюйюк работают только в изобилии, в ловушке совмещенных и переплетенных пространств. Если хочется сохранить все это вживую, воссоздать, бесполезно выдергивать отдельные артефакты, нужно взять всю охапку мерцающей избыточности, хотя чувство подсказывает, что лучше довольствоваться зрелищем, оно самодостаточно и трансферу не подлежит. Тут следует еще раз подчеркнуть противоположность двух внешне схожих идей: пещеры Аладдина и западной экспозиции. Подобно тому как правовое государство составляют атомарные индивиды, помещенные в минимально преобразующее их социальное поле, европейская экспозиция, будь то в арт-галерее или на витрине, призвана подчеркнуть изымаемость каждого товара, его способность сохранять те же достоинства в серванте или, скажем, в гардеробе нового владельца. Более того, товар содержит подсказку относительно собственной сверхфункциональной принадлежности: разве не в этом суть дизайн-идеи или дизайн-решения? Они должны произвести процедуру исключения, решить, что идет или не идет к данной сумочке (серьгам, автомобилю, улыбке), для чего, впрочем, потребовались усилия нескольких веков искусства. Если нет явных, очевидных для каждого обладающего вкусом исключений из предложенной стилевой трактовки, то нет и дизайн-решения.
А товары восточного, в частности, стамбульского базара – это неизымаемые мерцающие точки развернутого ими пространства. Они сопротивляются приписыванию к абстрактному роду только в рамках избыточности, как виньетки ветвящегося орнамента, они действительно работают. Так устроен восток вещей – он превосходит изобилие европейских витрин и галерей не количеством артефактов, экспонатов, а их сжатостью в компактном пространстве. Казалось бы, торжество современной техники должно было покончить с виньеточными лотками, но орнаментальность всего на свете, подчеркнутая еще Шпенглером, напротив, одержала верх. Стамбул очень показателен в этом отношении: электротехника и новейшая электроника оказались тоже втянутыми в завитки лотков, самые современные светильники на рынке Каракой мерцают подобно браслетам и керамическим кувшинам, словно и они сделаны исфаханскими (или эфесскими) мастерами, словно и они могли услаждать взор султана Ахмада. Ночная фиеста на площади Айя-София в месяц рамазан воспроизводит все тот же роскошный орнамент, и не беда, что основными, самыми броскими элементами оказываются теперь европейские и неокитайские компоненты – светящиеся заколки в виде бабочек, взмывающие в воздух игрушечные пропеллеры с их фосфоресцирующим светом: они прекрасно вписаны в эстетику орнаментальной избыточности, их уместность среди ковров и разноцветных шербетов не вызывает сомнений. Дары электричества адаптированы Стамбулом, как английский футбол в Бразилии и французский балет в России, принудительность эстетического упорядочивания оказалась сильнее научно-технической рациональности.