Винсент ван Гог. Очерк жизни и творчества - Нина Дмитриева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отводил душу в длинных письмах к Тео и к Раппарду, наполненных мыслями об искусстве вообще и рассказами о своих собственных опытах и планах.
Первые опыты живописи маслом поставили перед ним задачи цвета, спета, тона и фактуры, и он, не зная, как принято их решать, эмпирическим путем «проб и ошибок» находил свои, оригинальные решения. Как передать роскошную красочность осеннего леса, изменчивые эффекты вечернего солнца и одновременно ощущение материальности, крепости почвы? «Писание оказалось настоящей мукой. На почву я извел полтора больших тюбика белил, хотя она очень темная; затем понадобились красная, желтая, коричневая охры; сажа, сиенпа, бистр; в результате получился красно-коричневый тон…» Добиваясь глубины цвета, способной выразить «мощь и твердость земли», он покрыл полотно таким густым тестом краски, что поверх него уже нельзя было писать кистью деревья: мазок утопал. Ван Гог вышел из затруднения с отважной простотой — выдавил краску из тюбика прямо на холст, и продолговатые сгустки краски, промоделированные* сверху кистью, стали стволами деревьев. Так он положил начало своей знаменитой пастозной* фактуре.
Другая трудность: пока он писал, освещение менялось и все принимало другой вид. Отсюда Ван Гог сделал естественный вывод: писать с натуры надо быстро. Но если писать быстро, нужно пользоваться методом сокращений — как при стенографии. И Ван Гог решил — пусть его этюды будут стенограммой состояния природы. Пусть они будут не повторением, а волевым пересказом того, о чем природа ему поведала. Отныне это стало его принципом.
«Берег моря в Схевенингене» — одна из самых ранних картин Ван Гога, она написана в 1882 году летом. Но никто бы не сказал, что ее автор только недавно впервые взял в руки кисть, — так смело и сильно сделана эта марина. Если рисовать Ван Гог начинал по-ученически, то писать красками он начал почти сразу как мастер, уже имея за плечами двухлетний стаж ежедневных упражнений в рисунке. Он не без оснований считал рисунок «становым хребтом живописи». Теперь он уверенно рисует кистью — длинные, волнистые полосы густо наложенной краски передают впечатление волнующегося вспененного моря, гонимых ветром облаков. Не портрет местности, но поэзия северного моря, холодного ветра составляет суть этого полотна: темпераментный пересказ подслушанного у природы.
Однако если сравнивать «Берег в Схевенингене» с более поздними произведениями Ван Гога, то видно, что здесь он еще в начале пути. Пастозная красочная фактура еще выглядит рыхлой — месивом краски, есть случайность в направлении и характере мазка; мазок не организует пространство и форму с такой красотой и энергией, как это свойственно зрелому Ван Гогу.
При всем увлечении пейзажем главной страстью Ван Гога оставались композиции с фигурами. Пейзаж без людей казался ему холодным и неполным — он вводил фигуры рыбаков, возчиков, сборщиков хвороста, тогда пейзаж оживал. Сами же элементы пейзажа, в особенности деревья, он тоже писал, как живые фигуры: они делают усилия, сгибаются, выпрямляются, словом — живут. Между ними и людьми устанавливалось сродство; таким образом, решалась одна из задач, являвшихся вечным камнем преткновения для живописцев, — объединение ландшафта и человеческих фигур в непротиворечивое живописное целое. Импрессионисты это делали по-своему — они погружали фигуры в мерцающую световоздушную среду, растворяли в ней, сливая с природой. Ван Гог же природу уподоблял людям.
Свою художественную будущность он в те годы связывал скорее с занятиями графикой, литографией, чем с живописью. Его не покидала мысль о создании серий, посвященных народной жизни: тут он видел свою задачу, и она казалась лучше осуществимой в графике. Ван Гог делал наброски на улицах, на рынках, в порту; рисовал копку картофеля, разгрузку барж, рабочую столовую, зал ожидания на вокзале, очередь за лотерейными билетами, стариков из богадельни — десятки подобных сюжетов. Они захватывали его необычайно, до полного забвения собственных невзгод. «Как бы часто и глубоко я ни был несчастен, внутри меня всегда живет тихая, чистая гармония и музыка. В самых нищенских лачугах и грязных углах я вижу сюжеты рисунков и картин, и меня непреодолимо тянет к ним».
Он вспоминал и шахты Боринажа — сумрачную купель своего искусства, хотел снова поехать туда на несколько месяцев и даже звал с собой Раппарда, но поездка не состоялась — расходы на краски и на содержание семьи не оставляли ни одного лишнего гульдена. Работая не покладая рук, Ван Гог ничего не зарабатывал. Тео, к тому времени достаточно преуспевший на службе у фирмы, ежемесячно присылал ему сумму, необходимую для пропитания, покупки красок и оплаты натурщиков. Предполагалось, что рисунки и картины Винсента становятся собственностью Тео; таким образом Тео содержал его в счет будущих успехов. Тут была как бы кредитная сделка, но, в сущности, номинальная, так как денежных успехов не предвиделось. Сознание неоплатного долга перед братом, горестная мысль: «работа не окупается» — денно и нощно сверлила Винсента; впоследствии она выросла до степени кошмара и сыграла не последнюю роль в его трагической гибели.
Пока, в 1882–1883 году, он еще надеялся, что скоро работа начнет окупаться, но как? По собственному опыту продавца картин он знал, на какие вещи существует наибольший спрос, но таких вещей, гладких и слащавых, угождавших салонным вкусам, он и не мог и не хотел делать, хотя был теперь уже не
дилетантом, а художником. И чем больше становился художником, тем меньше был способен изготовлять «продажные» изделия.
Из этого заколдованного круга ему смутно виделся один возможный выход: получить «место рисовальщика» — иллюстрировать книги, делать литографии. Пределом его скромных материальных притязаний было — возмещать расходы на натурщиков и краски. Однако никакого места рисовальщика нигде не брезжило. Тем более, что и иллюстрации, и литографии Ван Гог соглашался делать только на свои любимые темы: землекопы, шахтеры, крестьяне, бедняки, — а эти темы были решительно не в моде.
Ван Гог собирал коллекцию эстампов*, посвященных народной жизни, выписывал английский журнал «Грэфик». Он очень ценил английское искусство — и литературу и живопись. Прожив в юности в Англии несколько лет, он свободно владел английским языком (как и французским); Диккенс был его любимым писателем наряду с Золя. Ему нравилась английская графика с ее «диккенсовским» направлением — Люк Филдс, Френк Холл и другие. Один из ее представителей, Губерт Херкомер, вызывал восхищение Ван Гога и своими высказываниями об искусстве: его слова «искусство делается для тебя, народ» Ван Гог принял как формулу собственных убеждений.
Его не отталкивала сентиментальность жанровых гравюр* англичан, того же Херкомера, изображавшего весьма трогательно «Рождество в сиротском доме», — тут Ван Гогу виделось выражение сердечности и гуманности. Он даже предпочитал англичан французам Гаварни и Домье. Последних Ван Гог очень любил, но считал, что «благородное и серьезное настроение» английских художников круга «Грэфик» является большим достоинством, чем «язвительность» блестящих французских рисовальщиков. Правда, графику Домье он знал не полностью, а с его живописью и вовсе не был знаком.
По мере того как Ван Гог углублялся в изучение народного жанра, он приходил к печальному выводу: корифеи этого жанра сходят со сцены, а достойных наследников не видно. Великий Милле умер, умер и Домье, Израэльс постарел, журнал «Грэфик» уже не тот, что был еще в прошлое десятилетие, — теперь вместо печатавшейся прежде серии «Народные типы» он собирается публиковать «Типы женской красоты». «Нравственное величие исчезает». «Сейчас имеет место то, что Золя именует «триумфом посредственности».
Наблюдения Ван Гога в известном смысле очень точны: действительно, в 80-х годах наступал повсеместный кризис демократического реализма типа Милле (Ван Гог не пользовался термином «демократический реализм», но он вполне совпадает с тем, что он подразумевал). Вспомним, что и русское
передвижничество в своих классических формах «народного жанра» тоже начинало тогда изменяться.
Кстати сказать, о передвижниках, вообще о русской живописи, Ван Гог не имел никакого представления, едва ли и слышал о Товариществе передвижных выставок. Знай он об этой школе, она, несомненно, затронула бы его за живое. Ведь его собственные зарисовки в то время порой до странности напоминают рисунки Перова, хотя живописные принципы совсем другие.
Он имел более чем смутное представление даже о современном поколении французской школы, несмотря на то что в Париже раньше бывал и там постоянно жил его брат. Об импрессионистах он знал понаслышке, собственными глазами не видел, а то, что слышал о них, его не увлекало. С новыми французскими течениями ему суждено было познакомиться воочию лишь через несколько лет. И тогда только он убедился, что кризис традиций Милле, верно им почувствованный, еще не означал заката и упадка искусства.