Хроника одного полка. 1916 год. В окопах - Евгений Анташкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А выде-жишь? – вдруг спросил его Курашвили.
– Чё выдерржишь? – Четвертаков намеренно «ррыкнул», снова увидел спокойствие доктора и понял, что допросился, и даже испугался, но не подал виду. – Што выдержать-то надо, дохтар?
– Больно будет! – ответил доктор, и Кешка узрел, что в глазах доктора блеснула усмешка.
«Ах, ты ещё насмехаешься?» – мелькнуло у него в голове, и он твёрдо сказал:
– Режь, выдержу! Твоё дело резать, а моё терпеть, так уж у нас повелось!
Он оглядел своих раненых товарищей и подмигнул, а Курашвили им скомандовал:
– Поднимайтесь, господа военные, будете его де-ъ жать, этого смельчака, за у-уки и за ноги.
Когда Четвертаков пришёл в себя, доктор закончил операцию. Иннокентий не потерял сознания, но от боли у него в голове помутилось, и он перестал что-то чувствовать. У Иннокентия онемели руки и другая нога, здоровая, так на неё навалились его раненые товарищи; ещё болели скулы от напряжения, и он еле-еле языком вытолкнул изо рта сложенный в несколько раз сыромятный ремень. Доктор Курашвили собрал инструменты и послал за санитаром, на Четвертакова даже не посмотрел, ушёл за перегородку и вернулся без халата, уже в шинели.
– Всё, Четвеъ-таков, лежи и моли Бога, чтобы всё для тебя обошлось. Завтъ-а я посмотъ-ю, но пъ-едупъ-еждаю, что, если что-то пойдёт не так, отпъ-авлю в Йигу, понял?
Тут Иннокентию уже ничего не оставалось, и он кивнул, нашёл силы, а его товарищи стали собираться на представление.
Алексей Гивиевич поднялся наверх и стал ждать санитара у входа в лазарет, тот должен был прийти и заняться приведением инструментов в порядок, прокипятить и сделать всё необходимое после операции. Доктор полез в карман за папиросами и наткнулся на листок, который поднял, когда над позициями летал германский аэроплан.
Когда неприятельская машина появилась над расположением полка, она вызвала большой переполох. Туман только немного поднялся к тучам от земли, и никто не ждал появления аэроплана с какой бы то ни было стороны, но, видно, среди германских лётчиков были отважные и опытные, и тот, кто прилетел, оказался из их числа. Он летел над самой землёй в чистом и прозрачном тонком слое воздуха под низкими тучами. Все подумали про бомбы и начали палить, а германский лётчик бросил листовки. Это увидели, увидели его руку, которой он размахивал, и пачки листовок, они как бы взрывались, плавно кружили и опускались на землю. Как только драгуны поняли, что это не бомбы, кто-то закричал: «Хорош палить, германец замириться хочет!» Они опустили винтовки и заворожённо смотрели, как, качаясь, медленно падают белые листки, и бросились их поднимать. Написано было на русском языке, просто что германский солдат поздравляет русского солдата с Крещением Господним и сегодня не будет стрелять. Драгуны показывали друг другу, улыбались, обменивались табаком и говорили, что теперь можно идти с позиций в рощу чуть ли не всем полком и смотреть праздничное представление. Офицеры сказали, что этого нельзя, что на представление пойдут только свободные от службы на передовых позициях и аванпостах, но драгуны сомневались, и нашлись горячие головы, которые стали утверждать, что это конец войне, и германец желает замириться, а русским не за что воевать на чужой земле. Но дисциплина в полку была строгая, и только четыре эскадрона: № 1, № 2, № 4 и № 6 – и часть обоза пошли по ходам сообщений на юго-восток в березняк. Они, многие из них, шли мимо доктора, Курашвили смотрел, они ему кланялись, и вдруг Курашвили понял, что и Четвертаков сорвётся туда же.
«Ну и хрен с ним! – подумал доктор. – Если будет хуже, отправлю его в госпиталь, к чертям собачьим, дольше проживет! – Он на секунду задумался. – Вообще-то уже не должно быть заражения, ведь почти до самой кости вычистил!» Он улыбнулся и пошёл по ходу сообщений навстречу драгунам в блиндаж штаба полка – сегодня дежурным был командир № 3 эскадрона штабс-ротмистр Рейнгардт. После возвращения Рейнгардта из отпуска по ранению они, два москвича, стали сближаться.
А Четвертаков лежал и матерился. Потом сел. Фельдшер всё не шёл. Четвертаков потянулся к ноге, посмотреть, но нога была забинтована и мёрзла голой кожей там, где была задрана штанина. Иннокентий опустил штанину, полез в сидор, достал чистую портянку, намотал, попробовал сунуть ногу в сапог, с трудом, но нога вошла. Он встал и стал слушать – нога не болела, он сделал шаг – нога почти не болела, тогда Иннокентий осмелел и опёрся – нога опять почти совсем не болела. И тогда он подумал: «И чё я тута буду сопли жевать?..» Он по лазарету, не обращая внимания на взгляды копошившихся соседей, пошёл вокруг своего топчана. Раненые драгуны смотрели на вахмистра, каждый по-своему, некоторые осуждающе. Иннокентий читал их мысли: «И куда ж тебя несёт?» – думали одни; «Эка напросишься, – думали другие, – начальство заругается!»; «Давай, давай, – думали третьи, – шибко храбрыя да настырныя долго-т не живуть!» Эти, третьи, а в лазарете раненых было всего-то пятеро, не желали зла Иннокентию, он в полку пользовался заслуженным уважением и как вахмистр, и как охотник, и как просто незлой мужик, а злой только до войны и до дела. Но только война в этих гнилых окопах уже надоела до чертиков, надоела грязь, сырость, надоела неизвестность того, что будет завтра и будет ли завтра, надоело сидение на одном месте. И получалось так, что на самом деле здесь война почти не проявляла себя, не сравнить же с тем, что было прошлой зимой или даже прошлым летом, а уж тем более позапрошлым летом, когда не слезали с сёдел по нескольку суток… И что же? С войной плохо, а без войны ещё хуже?
И Иннокентий решил, что «Ха-рэ́ тута сидеть! Боле ничё не высидишь!» Он подобрал сидор и, ни с кем не прощаясь, вышел на воздух и не слышал, чего ему гуторили в спину. А в спину ему ничего не гуторили, смолчали, сплюнули и, пока не пришёл «фелшэр», стали крутить самокрутки.
На воздухе было хорошо. Так хорошо, что Кешка на секунду забыл, откуда он идёт и почему он там находился, и запнулся за торчащий из земли корень и сразу вспомнил все причины, и откуда он идёт, и почему он там был, и испугался, что потечёт кровь. Тогда ему придётся вернуться и уже точно, что на позор и осмеяние товарищей, и он остановился и стал прислушиваться, что у него происходит в сапоге. Стоял не меньше минуты. Успокоился. Всё было в порядке, но всё же надо быть поосторожнее. И тут на него из-за поворота ближнего окопа налетел фельдшер, они увидали друг друга, и фельдшер уже открыл злой рот. Кешка встал как вкопанный, вылупил на фельдшера глазища и замахнулся рукой со сжатым кулаком, фельдшер аж присел, и Кешка чуть было через него не перешагнул.
Сколько же он думал над тем, что бы ему хотелось представить! На гармониях и балалайках он играть не умел, на кривых, вихляющихся ногах, стуча каблуками в пыльную землю, не отплясывал, если пел, то только в тайге, и никто не сказал ему, каково у него получается. Завидовал эскадронному кузнецу Петрикову, что тот всё умеет, даже свистать в один палец, что уж там говорить об игре на двуручной пиле. И тогда у него созрел план. Года четыре назад они с Мишкой Лапыгой пришли на остров Ольхон, жили там несколько дней среди бурят и оказались на празднике. Охотники подняли из берлоги медведя далеко от острова, где-то на берегу Сармы́, на двух санях привезли огромное чудовище в стойбище и устроили такое, чего Кешка не видал, хотя и слыхивал. Всё стойбище расселось на снегу вокруг большого костра. Кешка поглядывал на Мишку. Михаил помалкивал и на немые вопросы Кешки не отвечал, только показывал пальцем – мол, молчи, и слушай, и смотри. Буряты́ варили в котлах медвежатину, женщины и малые дети держались позади мужчин, мужчины ворчали, но оказалось, что это они так то ли поют, то ли молятся. Потом Михаил рассказал, что они просили прощения у Хозяина, значит, молились. Что-то делал шаман, Кешка тоже не понял, а Мишка нашептал, что шаман испрашивает у Хозяина разрешения, что, когда будет нужда снова отправиться в тайгу, чтобы «все оттудова возвернулися живыми». В руках у шамана дрожал и звенел бубен, и он бил в него заячьей, как показалось Кешке, лапкой, привязанной к палке. Шаман крутился вокруг себя, бил в бубен и что-то резко выкрикивал, а то тихонько подвывал. Кешке сначала было интересно, а потом наскучило, он пялил глаза, смотрел, а сам дергал себя за палец и щипал за щеку, чтобы не уснуть, и Мишка его подталкивал под бок, мол, не спи, а то обидишь Хозяина и обитателей стойбища. Всё это длилось долго, уже почти стемнело, и мороз забрался в заячьи варе́ги и даже в волчьи унты, и Кешка стал шевелить всеми своими двадцатью пальцами. А потом буряты́ стали громко кричать и взмахивать руками, потом замолчали, и перед костром выскочили в обнимку два мальчика и начали прямо на снегу в отсветах костра бороться…
Кешка так живо вспомнил тот вечер с бурята́ми на Ольхоне и борьбу этих самых мальчиков, что опять споткнулся и чертыхнулся, однако споткнулся здоровой ногой, и опять всё обошлось.