Книги, годы, жизнь. Автобиография советского читателя - Наталья Юрьевна Русова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, на пороге XXI века обнаружится (не знаю, правда, насколько это достоверно), что почти вся героическая биография Н. Островского – его выдумка. Но для меня главным в этой фигуре остается несомненный факт единоборства с ужасной болезнью, лишившей его зрения и движения. В сущности, этого достаточно.
Роман Войнич заставил ощутить (пока еще не осознать) мощь и трагедию атеизма. Ведь подлинный атеизм обретается с не меньшим трудом, мукой и страстью, чем подлинная вера. Человек от рождения гораздо более склонен к вере, нежели к безверию. Долгое время спустя, когда я уже познакомилась и с Ветхим, и с Новым Заветом, любимой строкой из Евангелий оставалась следующая:
Оставь, что тебе до нас, Иисус Назареянин!Я и сейчас не верю в любовь и сочувствие Христа, Яхве, Аллаха – любого божества – к людям, к человечеству. Вряд ли человечество в целом этой любви заслуживает. Любопытство – да, оно вполне может быть им (богам) свойственно:
Бог нашей драмой коротает вечность —Сам сочиняет, ставит и глядит.(О. Хайям, пер. И. Тхоржевского)Возможно, именно поэтому мне никогда не приходило в голову обратиться к Всевышнему с какой-либо просьбой. Единственная молитва, которая неосознанно вырывалась из души, это «Благодарю тебя, Господи!» А в 55 лет я напишу себе на день рождения такое стихотворение:
Все меньше сил и смеха остается,И все стремительней я отдаю долги.Темнеет время за окном и ливнем льется.Стена воды – и не видать ни зги.Кто, на каких весах измерит малостьСтраниц, заметок, мыслей, дней моих?Всевышнему отвечу: «Я старалась»,Беспомощно ладони опустив.2003 г.2003 год… Пожалуй, и время предрасполагало к таким настроениям. Улетучивались последние оптимистичные иллюзии горбачевско-ельцинского времени, которое, однако, я до сих пор считаю самой замечательной и значимой эпохой, выпавшей мне на долю, – как и хрущевскую оттепель.
Еще один роман о сильной личности, противостоящей неблагоприятным обстоятельствам, был прочитан в отрочестве и долго оставался надежным спутником: «Мартин Иден» Д. Лондона. К слову, жаль, что архетипический сюжет противостояния, победного или трагического, но всегда мужественного и на пределе сил, практически ушел из современной литературы, лишив многих подростков образца для подражания. Мартин Иден был любимым героем моего троюродного брата Геннадия Шаткова, знаменитого в свое время боксера, кумира ленинградских мальчишек, олимпийского чемпиона, проигравшего в своей жизни один-единственный, последний бой – бой с Кассиусом Клеем, впоследствии легендарным Мухаммедом Али.
Художественным потрясением текст Джека Лондона не стал да и не мог стать, но благодарному восприятию это не помешало. Позже я в полной мере оценю его исповедь о своем алкоголизме – повесть «Джон Ячменное Зерно», которая в моем сознании неизменно коррелирует с незабвенным Веничкой Ерофеевым. Психологический анализ пьянства для русского человека был (и остался?) болезненно интересным; слишком много талантливых людей, погубивших себя водкой, оказалось и в моем окружении.
Вернусь, однако, к своей читательской биографии. На очередной день рождения (20 июня 1960 года) Сережа подарил мне книжку А. Я. Бруштейн «Дорога уходит в даль», и до сих пор со мной остается воздух душевного здоровья, которым дышат все ее страницы. Если вы хотите вырастить хорошего человека (а кто из родителей этого не хочет?), дайте ребенку прочитать трилогию Александры Яковлевны («Дорога уходит в даль», «В рассветный час», «Весна»). Очень мало в русской да и мировой литературе таких правдивых, искренних, обаятельных и живых книг о подростках – их дружбе, учебе, первых столкновениях с действительностью. С начальных строк возникает полное доверие к персонажам и их действиям, стремление перенести изображаемые события и характеры на себя, на свой ближний круг, а также чувство, что автор попросту очень хороший человек. И знает много больше, чем говорит. До сей поры помнится ее обращение со страниц своей книги к любимому отцу:
Папа мой, папа!.. Через пятьдесят лет после этого вечера, когда мы с тобой «кутили», тебя, 85-летнего старика, расстреляли фашисты, занявшие наш город. Ты не получил даже того трехаршинного домика, который тебе сулила Юзефа, и я не знаю, где тебя схоронили. Мне некуда прийти сказать тебе, что я живу честно, никого не обижаю, что я тружусь, и хорошие люди меня уважают… Я говорю тебе это – здесь.
Та же Тэла заразила меня интересом и любовью к Тургеневу. Она восхищалась Базаровым («Мне нравится даже его грубость!»), и с ее легкой руки я кинулась к «Отцам и детям», «Накануне», «Дворянскому гнезду». Нет, к Базарову меня привлек не бесшабашный нигилизм, не эпатаж, не страсть к разрушению. Привлекла его человеческая мощь, его способность к героическому и крупному действию, которые ярче всего обнаруживаются в ключевом эпизоде его смерти. Как написал эту сцену Тургенев! Спустя многие годы именно эту смерть-действие, смерть-поступок я выберу для анализа в своей хрестоматии «Читаем русскую прозу», и мой тогдашний соавтор Василий Шевцов скажет, прочитав мой комментарий: «Да, чувствуется ваше личное отношение…»
Может быть, это покажется неожиданным, но тургеневские девушки и женщины навсегда отвратили меня от многословия и уж тем более от сентиментальности в высказывании собственных чувств. Чего стоит объяснение Елены с Инсаровым в «Накануне»:
– Вы хотели заставить меня сказать, что я вас люблю, – прошептала она, – вот… я сказала.
Или последняя встреча Лизы Калитиной с Лаврецким:
– Нет, – промолвила она и отвела назад уже протянутую руку, – нет, Лаврецкий… не дам я вам моей руки. К чему? Отойдите, прошу вас. Вы знаете, я вас люблю… да, я люблю вас, – прибавила она с усилием, – но нет… нет.
Помню, как поразил меня уход Лизы в монастырь, как инстинктивно я всеми силами отталкивалась от ее решения, каким чуждым оно мне было. Я тогда приставала ко всем домашним с просьбой ответить на вопросы шутливой Марксовой «Исповеди», и дед, Иван Николаевич Павловский, бывший для меня неоспоримым и загадочным авторитетом, своей любимой героиней назвал Лизу Калитину, а любимым героем – князя Мышкина. Только тогда я смутно начала понимать, какие сила и цельность характера скрывались за Лизиным поступком.
Сережа, подсмеивающийся над моим «романтизмом», тем же летом 1960 года заставил меня прочитать «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Впервые я с головой окунулась в смеховую стихию юмора, почувствовала притягательное бесстрашие сатиры. Кстати, тайна смеха в искусстве так и остается для меня неразгаданной. Возможно, люди до сих пор хохочут над похождениями и репликами Бендера из-за его