Первые шаги жизненного пути - Н Гершензон-Чегодаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словно из тумана встают передо мной и четко обрисовываются образы многих других людей, которые когда-то были живой повседневной реальностью. Худой, высокий, очень некрасивый Лев Исаакович Шестов с большими печальными еврейскими глазами; чудесная, мягкая и нежная Аделаида Казимировна Жуковская, некрасивое лицо которой казалось прекрасным благодаря душевной красоте и внутреннему мягкому свету; желчный и нервный Ходасевич, комик и острослов,охотно читавший вслух свои прекрасные стихи; бесконечно добрый и нежный Юрий Никанорович Верховский, большой, бородатый, застенчиво-неуклю-жий, присутствовавший в нашей жизни до 1940 года - года маминой смерти; корректный Густав Густавович Шпет, философские рассуждения которого звучали для меня абсолютной абракадаброй.
Одно время мои родители и Лили очень дружили с австралийским англичанином - журналистом Вильямсом. В 1914-1915 годах он у нас часто бывал. Это был один из тех людей, которые интересовались нами, детьми, приходили к нам в детскую. Вероятно, его привлекало и забавляло то, что он мог говорить с нами на своем родном языке. Он был очень эффектным англичанином, точно таким, каким англичанин должен быть: стройный, высокий, с суховатым, благородным и красивым лицом, очень сдержанный и воспитанный воплощение английского джентльменского аристократизма. Мне все это тогда очень нравилось. Вильяме рассказывал нам об Австралии разные поразительные вещи, показывал австралийские журналы, подарил картин-ку с изображением австралийской женщины, стоящей по колена в воде знойным декабрьским (что казалось особенно фантастичным!) днем.
Помню один смешной случай, связанный с Вильямсом. Раз вечером мамы не было дома и мы оставались с папой. К нему пришел Вильяме, и мы ложились спать одни. Нам было строго запрещено залезать друг к другу в кровати. Я нарушила этот запрет, забралась к Сереже в постель, и мы о чем-то оживленно беседовали. Вдруг раздались мужские шаги. Испугавшись папы, я пулей выскочила из Сережиной кровати и с криком: "Папа, я только на минутку залезала к Сереже!" - предстала посреди комнаты в длинной ночной рубашке перед Виль-ямсом. Я ужасно смутилась, и говоря словами Чехова "Мне стало так неприлично". А Вильяме весело смеялся надо мной. Хорошо представляю себе сконфуженную маленькую фигурку в длинной белой рубашке, с растрепанной рыжей косичкой, на ночь завязанной косоплет-кой, стоящую посреди комнаты перед высоким элегантным мужчиной.
В самом раннем детстве я очень хорошо сознавала значительность всех этих людей. Напряженная умственная атмосфера, которая царила в нашем доме, служила фоном для нашей детской жизни и определяла ее духовное содержание. Не было никакой изоляции детской. Как папа, так и мама не оберегали нас от проникновения в нашу жизнь больших, высоких понятий и представлений. А папино отношение к нам все строилось на них. Он сознательно заботился о том, чтобы мы жили духовной жизнью и задумывались с самых ранних лет над серьезными вопросами, сознательно втягивал нас и приобщал к своим интересам. С самых маленьких лет он посвящал нас в свои литературные дела, показывал нам все свои выходившие из печати книги. Он постоянно по вечерам читал вслух стихи и заставлял нас учить их наизусть. Старался внушить нам благоговейное отношение к таланту, к высокому произведению искусства. Очень хорошо помню, как, однажды гуляя осенью на дворе, папа вдруг подошел ко мне и указывая на проходящего по каменным плитам дорожки двора тщедушного человека в темном пальто, сказал:
- Посмотри и запомни, это идет настоящий поэт. Его зовут Бунин.
Навсегда запомнился день, когда в один из моих приездов из колонии (мне было лет 13-14) папа торжественно вручил мне для чтения "Дворянское гнездо" Тургенева; я не помню, что он сказал мне при этом, но обставил это как приобщение меня к великому сокровищу русской литературы, выделив этот день и час как полный особой значительности и торжественности. Я так и поняла это тогда и приняла от него книгу с благоговением. Даже пустяшное становилось большим, когда о нем говорил папа, и запоминалось на всю жизнь.
Когда Сережа был крошкой, лет 4-5, он по вечерам сажал его к себе на колени и заставлял чисто произносить трудные слова: рододендрон, абракадабра, электричество и т д. Я, совсем уже малютка, с благоговением слушала эти непонятные слова, ощущая за трудными, я меня непроиз-носимыми звуками какое-то большое значение. Так звучали и те стихи, которые папа читал. Он умел прекрасно читать и своим голосом придавать стихам особое величие. Никогда не читал он случайно, походя, а всегда обдуманно и весомо, словно приобщаясь каждый раз и нас приобщая к великому сокровищу человеческого творчества. У меня в глазах стоит эта картина. В столовой, за столом, покрытым желтой клеенкой, под большой висячей фарфоровой лампой, согнувшись, сидит папа в своем домашнем стареньком пиджачке и, близко глядя через очки в книгу, читает стихи Пушкина, Лермонтова, Огарева. Уже вечер, скоро мы пойдем спать. Перед глазами, живые и конкретные, возникают стихотворные образы, вызванные к жизни мужественным и звучным папиным голосом. Эти стихи попадают прямо в душу и занимают в ней особое место на всю жизнь. Потому что их читал папа.
Так запомнились и приходившие люди. Их непонятные для детского ума разговоры запада-ли в душу и будили в ней смутные представления о большом и глубоком. С самых первых лет жизни мы ощущали то, что за повседневным и конкретно-земным, чем ограничивается большинство детей в своих первоначальных интересах, есть и другое, важнейшее - религия, философия, поэзия. Это представление рождалось отчасти стихийно, но еще больше сознательно направлялось нашими родителями, особенно отцом. Благодаря этому наша детская духовная жизнь становилась сложной и богатой, готовой к восприятию разнообразных умственных ценностей.
В нашем доме никогда не бывало званых вечеров, не организовывалось ранее обдуманных сборищ гостей с парадной едой и т.д. У моих родителей было слишком мало средств для этого. Весь обиход жизни был настолько скромным и деловитым, что ни для какого, даже самого малого, налета светскости в нем не оставалось места. Лишь один раз за все годы моего детства родители устроили званый вечер. Это была встреча Нового года, либо 1915-го, либо, скорее, 1916-го. На встрече этой было много народу, вероятно, все или почти все перечисленные мною выше люди. Были также все мамины родные - отец, братья с женами и Таня с Котом. Нас на эту ночь выселили наверх, в библиотеку. У Сережи был грипп, повышенная температура, и потому нам не дали посидеть с гостями нисколько, мы были отправлены наверх до их прихода. Внизу между всеми четырьмя комнатами настежь распахнули двери, и гости располагались по всем комнатам. Три молодые женщины - Вера и Лидия Ивановы и подруга Лидии по гимназии Параша (воспитанница дяди Шуры) - нарядились в маскарадные костюмы. Они снялись в этот вечер, и у нас сохранилась такая карточка: Параша в наряде цыганки, Вера в большом тюрбане, Лидия тоже в чем-то восточном. Нам это все казалось ужасно интересным. Утром мы получили свою порцию угощения: единственный раз в доме у нас я видела торт корзинку, наполненную белыми червячками из крема.
Запал в голову мне рассказ Тани о том, как Бердяев, войдя из передней в столовую, подо-шел поздравить моего дедушку и как при этом у него "выскочил" язык. Слушая это, я перестава-ла жалеть о том, что меня не было на этой встрече Нового года.
Родители наши уходили из дома сравнительно редко - на парадные вечера мама избегала ходить, т.к. ей всегда было решительно нечего надеть. Помню, что раз они были на елке у Вяч. Иванова. Это была елка для взрослых. Мама рассказывала, что на ней были только серебряные украшения и только красные свечки. Как это похоже было на утонченное эстетство самого Иванова!
На новой квартире
В новой квартире началась сознательная часть моего детства. В сущности, благополучный период жизни в этой квартире был очень коротким, не более четырех лет. Для меня же он вспоминается как целая эпоха - важнейший этап моей жизни, крайне содержательный, интересный и насыщенный впечатлениями.
Наша детская жизнь протекала в четырех нижних комнатах - детской, спальной родите-лей, маленькой комнате и столовой. Это был наш мир со своими интересами, условностями, сложившимися обычаями, со своей символикой форм и очертаний предметов, узоров на обоях, домов городского пейзажа за окнами, обладавших особыми физиономиями и выражениями. В детской стояли наши две кровати: Сережина взрослого размера, покрытая зеленым тканевым одеялом, и моя, маленькая, покрытая вязаным белым одеяльцем работы бабушки. Между окон стоял большой широкий стол с доской-полкой внизу. Над ним спускалась вниз на шарнирах лампа с зеленым фарфоровым абажуром.
Однажды, когда я почему-то была одна дома, я каким-то образом разбила этот абажур. Никогда не забуду своего детского отчаяния, такого, что "больше жить нельзя". И схватилась руками за волосы на висках, рвала их и бегала в исступлении по комнатам. Как всегда, больше всего я боялась папиного гнева. Мама на нас никогда не сердилась. Однако ничего страшного не случилось. На меня никто не сердился - просто купили новый абажур. Папа был суеверен и верил в приметы: бить посуду, по его мнению, было к добру.