Записки Мегрэ - Жорж Сименон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Примерно в сорока томах, посвященных моим расследованиям, Сименон около двадцати раз упоминает о моем происхождении и семье, говорит несколько слов о моем отце, управляющем в поместье, о коллеже в Нанте, где я одно время учился, и еще вскользь о тех двух годах, когда я изучал медицину.
А ведь этому же автору понадобилось около восьмисот страниц, чтобы рассказать о собственном детстве.
Не важно, что сделал он это в форме романа, как и то, соответствуют ли персонажи своим прототипам, — важно, что он только тогда счел портрет своего героя законченным, когда показал его в окружении отца и матери, деда и бабки, тетушек и дядюшек, заодно поведав читателю о всех их болезнях и страстишках, и даже соседской собачонке уделил не менее полустраницы.
Я, конечно, не жалуюсь, и замечание мое — просто скрытая попытка заранее ответить на возможные упреки в том, что я слишком подробно описываю свое семейство.
На мой взгляд, нельзя судить о человеке, не зная его прошлого. Расследуя иные дела, я гораздо подробнее интересовался семьей и окружением подследственного, чем им самим, и нередко таким образом подбирал ключ к тайне, которая могла остаться нераскрытой.
Сименон пишет, что родился я в Центральной Франции, неподалеку от Мулена; это, конечно, так, но не помню, чтобы где-нибудь говорилось, что поместье, которым управлял отец, состояло из трех тысяч гектаров земли и не менее двадцати шести ферм.
Не только мой дед, которого я хорошо помню, был арендатором одной из этих ферм, и до него по меньшей мере три поколения Мегрэ возделывали эту землю.
Когда отец был еще мальчишкой, из семи или восьми детей в его семье после эпидемии тифа уцелели только двое: он сам и одна из его сестер, впоследствии она вышла замуж за булочника и поселилась в Нанте.
Почему отец стал учиться в муленском лицее, отойдя таким образом от многолетней семейной традиции?
Я полагаю, что на него повлиял сельский священник.
Но от земли он не оторвался, потому что, проучившись два года в сельскохозяйственной школе, вернулся в деревню и получил в поместье должность помощника управляющего.
Мне всегда немного неловко говорить об отце. Кажется, будто люди подумают: «Он запомнил родителей такими, какими они представлялись ему в детстве».
И я часто спрашивал себя, не ошибаюсь ли я, не утратил ли способность к критической оценке.
Но я встречал и других людей, подобных отцу, принадлежащих к тому же поколению и чаще всего к тому же слою общества, который я назвал бы промежуточным.
Для деда права владельцев поместья, их привилегии и поведение были неоспоримы. Что он думал о них на самом деле, осталось мне неизвестным. Я был еще ребенком, когда он умер. Тем не менее, вспоминая, как он умел порой взглянуть, а в особенности промолчать, я пришел к выводу, что его отношение к хозяевам определяла не пассивность, а тем более покорность, но, скорее, своего рода гордость и прежде всего очень развитое чувство долга. Это чувство наследовали люди, подобные моему отцу, точно так же, как замкнутость и неизменное достоинство, которое многие принимали за покорность.
Я хорошо помню отца. И храню его фотографии. Он был очень высоким, очень худым, и худобу эту еще больше подчеркивали узкие брюки и краги, без которых я отца никогда не видел. Он носил их как форму. Бороду он брил, зато оставлял длинные рыжеватые усы, и, когда он возвращался домой в зимние дни, я чувствовал, целуя его, холодок маленьких льдинок.
Дом наш стоял во дворе усадьбы, красивый двухэтажный дом из розового кирпича, возвышавшийся над низкими строениями, где жили семья лакеев, конюхов, сторожей, чьи жены, как правило, были у помещика прачками, портнихами или помощницами на кухне.
На этом дворе отец мой был своего рода монархом, и люди почтительно разговаривали с ним, сняв шапку.
Примерно раз в неделю поздним вечером или в сумерках отец отправлялся в двуколке с одним или несколькими арендаторами на какую-нибудь далекую ярмарку покупать либо продавать скот и возвращался только назавтра, под вечер.
Контора его помещалась в отдельном здании, где на стенах висели снимки премированных быков и лошадей, ярмарочные календари и чуть ли не каждый год красовался постепенно засыхающий сноп ржаных колосьев — гордость последнего урожая.
Утром, часов около десяти, отец выходил во двор и направлялся в недоступные для других владения. Миновав все дворовые постройки, он поднимался по главной лестнице, куда крестьянам вход был воспрещен, и какое-то время оставался за толстыми стенами помещичьего дома.
Теперь бы я сказал, что он шел на утреннюю оперативку, как мы у себя в уголовной полиции, ребенком же я очень гордился, глядя, как отец поднимается по ступеням этой удивительной лестницы, держась очень прямо, без тени раболепия.
Он был молчалив, редко смеялся, но зато смех его был удивительно молодым, даже детским, и вызвать этот смех могла самая незамысловатая шутка.
Он не пил, в отличие от большинства знакомых мне тогда людей. У его прибора всегда стоял графинчик, до половины наполненный легким белым вином, изготовленным здесь же, в поместье, и я никогда не видел, чтобы он пил что-либо другое даже на свадьбах или похоронах. А когда на ярмарке ему случалось зайти в трактир, хозяин угощал его чашечкой кофе, до которого он был большой охотник.
Мне он тогда казался человеком в летах, даже пожилым. Мне было пять лет, когда умер дедушка. Что касается родителей матери, они жили километрах в пятидесяти от нас и мы навещали их не чаще двух раз в год, так что я их мало знал. Они не были фермерами, а держали в довольно большом поселке бакалейную лавку и при ней закусочную, как это водится в сельской местности.
Сейчас я не берусь утверждать, в этом ли была причина наших довольно прохладных отношений с семейством матери…
Мне еще не было восьми лет, когда я заметил, что моя мать беременна. Из случайно подслушанных фраз и перешептываний я догадался, что событие это неожиданное, так как после моего рождения врачи сказали, что она вряд ли еще сможет рожать.
Обо всем этом у меня сохранились отрывочные воспоминания, как вообще о детстве, и лишь позже я по кусочкам восстановил последовательность событий.
В ту пору в соседней деревне, побольше, чем наша, жил врач с остроконечной рыжей бородкой, по имени Гадель — Виктор Гадель, если не ошибаюсь, — о котором много говорили, и почти всегда с таинственным видом, поэтому, должно быть, а еще из-за его бороды он мне казался едва ли не дьяволом.
Ему довелось пережить трагедию, настоящую трагедию. Для меня она стала первой, с которой я столкнулся на своем веку, и оставила неизгладимое впечатление, тем более что трагедии этой суждено было сыграть немалую роль в судьбе нашей семьи, а стало быть, и в моей судьбе тоже.
Гадель пил. Пил куда больше, чем деревенские жители, и не время от времени, а каждый день, с утра и до вечера. Поэтому в теплой комнате от него всегда шел спиртной дух, вызывавший у меня отвращение.
К тому же он почти не следил за собой. Можно даже сказать, всегда ходил грязным.
Как же получилось, что, несмотря на это, он считался другом моего отца? Это было для меня загадкой.
Тем не менее Гадель часто приходил к отцу, беседовал с ним, больше того — едва войдя в дом, он направлялся к буфету, где специально для него всегда стоял графинчик с водкой.
О той, первой трагедии я в ту пору почти ничего не знал. Жена доктора Гаделя забеременела, должно быть, в шестой или седьмой раз. Мне она казалась старухой, хотя ей было, наверное, не более сорока лет.
Что же произошло в день родов? Гадель, видимо, пришел домой пьяный больше обычного и продолжал пить у постели жены, ожидая, когда начнутся роды.
Но ждать пришлось дольше, чем положено. Детей увели к соседям. К утру роды все еще не начались, и свояченица, ночевавшая у врача, ненадолго отлучилась к себе по хозяйству.
Говорят, некоторое время спустя в доме врача раздались крики, поднялась суматоха, беготня.
Прибежавшие на шум соседи увидели, что Гадель плачет в углу. Жена была мертвой, ребенок тоже.
Еще долго потом я слышал, как возмущенные кумушки шептали друг другу с негодованием:
— Ну просто раскромсал, как мясник!
Многие месяцы история эта служила пищей для разговоров, и, как следовало ожидать, местные жители разделились на два лагеря. Одни — их было немало — стали обращаться за врачебной помощью в город, хотя в те времена такая поездка была нелегким путешествием, а другие, то ли из равнодушия, то ли все еще доверяя бородачу, продолжали лечиться у него.
Отец никогда не говорил со мной об этом. И мне остается только прибегнуть к догадкам.
Гадель по-прежнему бывал у нас. Обходя больных, он заглядывал к нам и все тем же привычным жестом ставил перед собой все тот же графинчик с золотым ободком вокруг горлышка.