Куда идешь, человек? - Павел Гуревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, с другой стороны, именно способность человека рассуждать, выстраивать аналоги и сближает его с машиной. Современная наука изо всех сил пытается смоделировать интеллектуальные процессы. В той мере, в какой это удается, можно уверенно сопоставлять человека с машиной. Интеллектуальные реакции, а это всегда считалось самым существенным в человеке, и там и там сходны.
В просветительской традиции особенно подчеркивается, что уникальность человека в том, что он обладает особым даром — сознанием, логикой, интеллектом. Древнегреческие философы, мыслители средних веков, просветители, особенно Иммануил Кант, определяли человека как разумное существо. Считалось, что своеобразие человека как творения именно в том, что он, будучи биологическим организмом, одновременно обладает необычайным свойством, которое выводит его за рамки животного царства. «И над натурой нашей звероликой всепониманье возвышает нас», — пишет советский поэт Игорь Шкляревский.
Определение человека как разумного существа казалось многим ученым бесспорным и самоочевидным. Сами интеллектуальные реакции воспринимались при этом как нечто, присущее машине. Человеческий ум действует безотказно, на основе безупречной логики. Он освобождается от власти неуправляемых эмоций, стихийных волевых порывов. Ни одно живое существо, кроме человека, не способно на это. Стало быть, в сознательности, разумности мыслящего создания надлежит искать и его уникальность.
Однако уже Платон и греческие трагики заметили, что глубинная человеческая природа плохо согласуется с установлениями разума. Да, человек наделен сознанием. Но это в нем отнюдь не главное. Он способен на слепые, стихийные поступки и потому нуждается в упрощении. Можно ли довериться индивиду? Ни в коем случае, ибо он постоянно демонстрирует своеволие, которое разрушает едва рождающийся порядок.
Именно в античной Греции родилась идея демократии как свободного волеизъявления всех людей. Это было крупнейшим достижением человеческого духа, человеческой культуры. Аристотель, отличая политическое господство от деспотии, понимал его как практику самоопределения свободных и равных людей. Однако демократия как государственная форма не нашла решительных сторонников среди политиков и ученых. Платон, будучи гениальным мыслителем, строил утопическое государство для счастья людей, а возвел, по сути, тиранию.
История Греции, история греческого духа — это история греческих городов. Античная Греция погибла не тогда, когда Македония стала римской провинцией, а Коринф был разрушен, а когда греческие города потеряли волю к автономии, волю к свободе. Греция погибла тогда, когда выброшен был последний черепок-остракон, на котором каждый мог написать имя того, кто, по его мнению, угрожает свободе, — написать, чтобы добиться изгнания. Античная Греция погибла тогда, когда утих шум народных собраний и когда, вместо того, чтобы выбирать себе богов по своему усмотрению, она оказалась перед лицом единого — хотя и в трех лицах — христианского бога.
Античная статуя — это нечто самостоятельное, самодовлеющее, отграниченное от внешней среды, это организм, состоящий из членов, как машина состоит из частей. Грек желал бы видеть свое государство сложенным в единое целое из отдельных частей, как Дорифор Поликлета. Шествие, изображенное греческими скульпторами на барельефах Парфенона, — это индивидуумы, которые никогда не образуют толпу, благоговение их объединяет, не стирая границ. Это социальные атомы, скрепленные общественным договором.
Греческие государства — соты ульев — воевали с гигантскими и аморфными восточными деспотиями, где пластичная, податливая социальная масса была организована только трассами почтовых дорог и маршрутами сборщиков податей. Греки ухитрялись одерживать победы над противником, во много раз превосходившим их численно, — это была борьба организации с хаосом.
Александр Македонский искусственно рассаживал в азиатских пустынях эти оазисы организации, города-полисы, в которых греческие колонисты были костяком, основой. Города всасывали в себя все активное. Иногда их засыпало песком или выжигало через несколько десятилетий безжалостным азиатским солнцем, но все же — большей частью! — они приживались и с течением времени изменяли самый воздух пустыни — он становился свежим эллинским воздухом, возникал культурный оазис.
Социальная организация уподоблялась машине. Но точно так же понимался и человек, который служил слепком этой организации. Что же могло разрушить этот идеальный мир? Только принципиальная неупорядоченность человека. За пределами его разумности обнаруживалась огромная сфера человеческой стихийности, которая никак не поддавалась лепке.
Вероятно, Платон, размышлявший об идеальном устройстве, мог обратить свой взор к природному царству. Сколь совершеннее, скажем, мир насекомых! Муравей, выдавивший сладкий сок из тли, несет его в муравейник. Он повинуется природному инстинкту. Никогда муравей не скажет: «Мне что-то поднадоело это пастушество, пойду-ка я сегодня на лесоповал, или вообще просачкую денек, или вот возьму эту капельку и съем втихаря, а ребятам скажу, что тлю не доил и капельку не брал…» Насекомое измерение не знает лжи. Но не знает оно и свободы. Проблемы свободы нет, выбор отсутствует. Воин-муравей не знает страха: какой бы сверхъестественной силой ни обладал противник, он бросится в бой и погибнет. А стрекоза, повинуясь инстинкту же, улетит…[11]
Однако в человеческом сообществе добиться такой слаженности и четкости никогда не удастся. Человек может быть разумным. Но его иррациональность гораздо ощутимее. На это обратили внимание столь крупные писатели, как Данте, Шекспир, Достоевский, и многие другие. Постепенно абсурдное, стихийное, бессознательное в человеке стало не менее очевидным, чем его способность быть человеком разумным. Австрийский психиатр З. Фрейд впервые в европейской литературе сделал неразумие человека объектом самостоятельного исследования.
Тезис о том, что именно разум является выражением человеческой сущности, оспаривается, вообще говоря, в истории философии с разных позиций. Например, христианский теолог IV–V вв. Августин Блаженный был убежден в том, что вся дохристианская философия чревата одной ересью: она превозносила власть разума как высшую силу человека. Но, по мнению Августина, сам разум — одно из наиболее сомнительных и неопределенных свойств человека, покуда он не просвещен божественным откровением.
«Разум не может указать нам путь к ясности, истине и мудрости, — комментирует эту версию антропологической философии мыслитель XX в. Эрнст Кассирер, — ибо значение его темно, а происхождение таинственно, и тайна эта постижима лишь христианским откровением. Разум у Августина имеет не простую, а скорее, двоякую и составную природу. Человек был создан по образу Божию, и в своем первоначальном состоянии — в том, в котором он вышел из божественных рук, он был равен своему прототипу. Но все это было им утрачено после грехопадения Адама. С этого момента первоначальная мощь разума померкла».[12]
Такова антропология, как она понимается и утверждается во всех великих системах средневековой мысли. Даже Фома Аквинский, обратившийся вновь к источникам древнегреческой философии, не рискнул отклониться от этой фундаментальной догмы. Признавая за человеческим разумом гораздо большую власть, чем Августин, он был, однако, убежден, что правильно использовать свой разум он может только благодаря божественному руководству и озарению.
Кассирер, я думаю, безусловно, прав, когда оценивает последствия этого воззрения в последующем развитии философии. То, что казалось высшей привилегией человека, приобрело вид опасного искушения. То, что питало его гордость, стало величайшим унижением. Стоическое предписание: человек должен повиноваться своему внутреннему принципу, чтить этого «демона» внутри себя, стало рассматриваться как опасное идолопоклонство.
Кассирер не только прослеживает развитие этой традиции. Он пытается проанализировать проблему по существу. Есть такие вещи, рассуждает он, которые не поддаются какому бы то ни было логическому анализу из-за своей хрупкости и бесконечного разнообразия. И прежде всего это относится к человеческому сознанию. Именно природе человека (запомним эту мысль!) присущи богатство и утонченность, разнообразие и непостоянство.
Как бы предостерегая от современных аналогий человека с машиной, Кассирер отмечает: математика никогда не может стать инструментом истинного учения о человеке, философской антропологии. Смешно говорить о человеке как о геометрическом постулате. И далее: философу непозволительно конструировать искусственного человека — он должен описывать его таковым, каков он есть…