Политические убийства. Жертвы и заказчики - Виктор Кожемяко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда они не колебались
Основной интерес новой книги Юлии Друниной именно в том, что она дает возможность сравнить. И, сравнив, сопоставив разные состояния ее души – в начале жизни и в конце, мы невольно задумаемся о чем-то очень важном для каждого человека.
Нет, никакой запутанности не было роковым летом 1941 года для московской школьницы Юли Друниной. Как и для другой школьницы-москвички – Зои Космодемьянской, как для многих и многих сверстников их. Была ясность. Тогда они не колебались.
…Школьным вечером,Хмурым летом,Бросив книги и карандаш,Встала девочка с парты этойИ шагнула в сырой блиндаж.
Беседуя с Николаем Константиновичем Старшиновым, я задал ему однажды такой вопрос:
– Вот вы прожили вместе пятнадцать лет. Скажите, что в характере Юлии Владимировны раскрылось вам как самое преобладающее?
– Пожалуй, решительность и твердость. Если уж она что решила, ничем ее не собьешь. Никакой силой. Наверное, это особенно проявилось, когда она добровольцем прямо со школьной парты уходила на фронт. Их семью тогда эвакуировали из Москвы в Заводоуковку Тюменской области, они едва успели кое-как там устроиться, и родители – школьные учителя – были категорически против этого ее шага. Ведь единственный ребенок в семье, да еще очень поздний: отцу тогда было уже за шестьдесят, он там, в Заводоуковке, и умер. Словом, Юля рассказывала мне, как родители уговаривали ее остаться, как плакали, просили. Но она все-таки настояла на своем.
Я ушла из детства в грязную теплушку,В эшелон пехоты, в санитарный взвод.Дальние разрывы слушал и не слушалКо всему привыкший сорок первый год.
Я пришла из школы в блиндажи сырые,От Прекрасной Дамы в «мать» и «перемать»,Потому что имя ближе, чем Россия,Не могла сыскать.
Скажу от себя: две последние строки здесь мне всегда казались по форме не очень точными. Но по смыслу… Вот это резкое сближение самого, казалось бы, низкого («мать-перемать») и наиболее высокого (Россия!) – не оно ли в сочетании с негромкой, искренней интонацией так задевает сердце?
Это вообще огромная тема – соединение на войне высокого и низкого, героического и самого что ни на есть тяжелого, кровавого, страшного. Об этом, еще со времени своих «Севастопольских рассказов», думал Толстой, написав, что главный герой его есть правда. Об этом по-своему скажет и Юлия Друнина:
Я только раз видала рукопашный,Раз – наяву. И сотни раз – во сне…Кто говорит, что на войне не страшно,Тот ничего не знает о войне.
Однако замечу: умышленно поставленная злая цель, сосредоточившая объемное полотно об Отечественной войне в основном лишь на одной неизбежной той стороне – «мать-перемать», привела большого современного писателя (кстати, сверстника Друниной) не к созданию новой «Войны и мира», что почти прямым текстом было читателям обещано, а к очевидному едва ли не для всех поражению. Начиная со злого названия: «Прокляты и убиты». Кем они прокляты? Как ни гадай, ни прикидывай, получается, что проклял-то их, в конце концов, сам автор…
Я вернусь к Юлии Друниной. К войне и миру в ее жизни и в ее стихах. Еще был вопрос Николаю Старшинову:
– Делилась с вами, каково ей пришлось на войне?
– Кое-что рассказывала. Да я и сам из фронтового опыта знаю, что значит для женщины война, где и мужику-то зачастую невмоготу. Надо еще подчеркнуть, кем на войне Юля была. Медсестрой, санитаркой в пехоте, самом неблагоустроенном роде войск, и не где-нибудь в госпитале, а на самой передовой, в пекле, где под огнем приходилось некрепкими девичьими руками вытаскивать тяжеленных раненых. Смертельная опасность и тяжкий труд вместе. В общем, намучилась и насмотрелась…
В газетах того времени нередко можно было прочитать, что поголовно все выздоравливающие из госпиталей рвались обратно на фронт. Нет, не все. Я помню, как при мне двое контуженых в палате симулировали потерю речи, чтобы не возвращаться в этот ад. А Юля дважды ходила туда добровольцем.
– Как дважды?
– Ее тяжело ранили, осколок чуть не перебил сонную артерию – прошел буквально в двух миллиметрах. Но, едва поправившись, опять рванула на передовую. Только после второго ранения ее списали вконец. Тогда она пришла в Литинститут.
Там они и познакомились – в Литературном институте имени А.М. Горького. В конце 1944 года.
Мне хочется когда-нибудь написать очерк о них обоих. Есть даже заголовок: «Николай и Юлия». Уж очень типичны их судьбы и сама эта встреча для своего времени! Он пришел в институт на костылях, прямо из госпиталя. Весной. Она – несколькими месяцами позже. Как и многие другие, в солдатских кирзовых сапогах, в поношенной гимнастерке, шинели. Позже она напишет:
Я принесла домой с фронтов РоссииВеселое презрение к тряпью —Как норковую шубку, я носилаШинельку обгоревшую свою.
Пусть на локтях топорщились заплаты,Пусть сапоги потерлись – не беда!Такой нарядной и такой богатойЯ позже не бывала никогда.
Удивительно ли, что и первая книжка ее стихов была названа соответственно – «В солдатской шинели». Но это потом. А красоту девушки, несмотря на грубоватую и стандартную мужскую одежду, Николай оценил сразу. Подумал: на Любовь Орлову похожа! Это была самая популярная тогда киноактриса. И после лекции пошел Юлю провожать…
Наш первый большой разговор с Николаем Константиновичем о Юлии Друниной состоялся два года спустя после ее смерти – поздней осенью 1993-го. Ну а с тех далеких времен их студенческой юности и подавно столько воды утекло. Однако нельзя было не заметить, с каким волнением он, по-моему, человек весьма сдержанный, вспоминал разные подробности и детали первого провожания. Как они взахлеб всю дорогу читали друг другу стихи. Как говорили о фронте. Как, коснувшись довоенного времени, неожиданно выяснили удивительное обстоятельство: оказывается, в конце тридцатых годов оба ходили в литературную студию при Доме художественного воспитания детей, которая помещалась в здании Театра юного зрителя. А спектакль «Том Кэнти» даже смотрели вместе.
Я слушал и думал: вот прошла целая жизнь, они были женаты, затем развелись, у каждого была другая семья, в чем-то, может быть, даже более счастливая, но… Он же ее до сих пор любит!
Недавно точно таким впечатлением поделился вдруг со мной в разговоре о Друниной и Старшинове Юрий Васильевич Бондарев. Ему Николай Константинович однажды рассказывал примерно то же, что мне. Правда, было это еще при жизни Юлии Владимировны. Бондарев сказал:
– Слушай, Коля, да ты ее любишь и сейчас!
– Наверное, да, – помолчав, сказал Старшинов.
Многое об их общей юности я прочитаю и в посмертно вышедшей книге интереснейших его воспоминаний «Что было, то было…». Одна из самых больших глав здесь – «Планета «Юлия Друнина». О ней, которую он любил и к которой мысленно возвращался все время, особенно в последние годы. Название же главы подсказано фактом, имевшим не только в восприятии Николая Константиновича значение символическое: «Крымские астрономы Николай и Людмила Черных открыли новую малую планету, получившую порядковый номер 3804, и назвали ее именем Юли. Это не только естественно вписывается в ее жизнь, но и говорит об уважении и любви, которые живут в сердцах ее читателей и почитателей…»
Он упомянул, что, как романтик, она нередко писала о космосе, о необъятной Вселенной. Однако больше всего – о войне.
«Думаю, – отметил он, – что среди поэтов фронтового поколения Юля осталась едва ли не самым неисправимым романтиком от первых шагов своей сознательной жизни и до последних своих дней».
И вдруг оказалось, что жили – «не так»…
На этом определении Николая Старшинова я остановлюсь.
«Среди поэтов фронтового поколения осталась едва ли не самым неисправимым романтиком…»
Если она – осталась, то, значит, в свое время романтиками были они все?
Возьму на себя смелость сказать, что в определенном смысле именно так и было. Ведь даже автор упомянутой «черной эпопеи» под названием «Прокляты и убиты» создал в свое время о той же войне другое произведение – «Пастух и пастушка». Романтическое, светлое, возвышенное. Может быть, он был неискренен тогда? Приспосабливаясь, врал? Не думаю.
Боже упаси противопоставлять одну «военную» правду какой-то другой. Совсем не об этом речь! Война страшна и кровава, война несет смерть, на войне убивают. Они-то, солдаты и поэты фронтового поколения, знали это лучше других. Но они знали на войне и необыкновенную дружбу, верность, самопожертвование. С ними была вера в Родину и надежда на нее, великая к Родине любовь. А как и что потом рассказывать обо всем пережитом – дело совести и таланта. Нам ли их поучать? Двадцатилетний Старшинов выразился на сей счет предельно прямо еще в победном 1945-м, отвечая как раз «поучавшим»: