Бледный - Нара Плотева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жена… Не ждёт жена, — обернулся Девяткин и, протискиваясь сквозь зевак, заметил двух качков тестя. — Фёдор Иванович, я не мальчик, учить меня.
— Только в доме чужом живёшь, — сказал тот.
Девяткин свернул к «Форду» и услышал сзади топот.
— Папа! — дочь кинулась на него, как Лена. Она так же любила виснуть на шее, и он едва успел подхватить её, потому что в руке нёс сумку.
— Мы с дедом ездили, дед пошёл покупать мне йогурт, а мне, пап, скучно. Я и вылезла из машины. Можно с тобой?
— Конечно, — он рад был ей, хотя и не мог заставить себя шутить как прежде. — Домой?
— Пап, едем!
Он усадил её в «Форд» и ждал, пока подошедший тесть закончит тираду:
— Договорились, что я молчу. Либо… давай начинай развод. .. Ты совсем уж… С уличной девкой? Мало салонов? Так и остался быдлом? — Тесть подошёл впритык, грузный, крупный. — Я не последнее тут лицо. По тебе и меня судят. Хочешь, чтобы болтали, что зять Гордеева ловит шлюх? Если не в силах по норме жить — разводись. У Лены хватит поклонников. О Кате не беспокойся, ты хорошо её этой шлюхой просветил… Ты что-нибудь вообще им дал? Ты в семье десять лет, юбилей в субботу. Чего достиг? Начальник отдела, и то с моей подачи? Если б не я, сидел бы ты младшим специалистом. Жена не дома? А ты не задумывался, что с тобой скучно? Выхин тебе ровесник, а был замминистра финансов, теперь глава Внешкомбанка, дом в Лондоне в сто миллионов купил, начинал с нуля. У тебя ничего, кроме машины, и то в кредит. Прав я?
Девяткин, не ответив, полез в «Форд».
Из-за трагедии, перекрывшей движение, дальше путь был свободен. Дочь щебетала что-то, но он не слышал. Он ненавидел тестя — и не за то, что тот унижал его. Он и раньше знал: тесть его презирает. Ненависть — по другому поводу. Только что вдруг прервалась юная жизнь Марины, ставшей ему очень близкой, словно была она давней, любимой женщиной. Её ноги сперва были тёплыми, а потом остыли… Он представил, что под колёсами его дочь, и вздрогнул. Ведь и погибшая — чья-то дочь.
Впрочем, неважно, кто она и чья дочь. Важно — пресеклась жизнь. Жизнь! А этот бывший номенклатурный хам говорил о ней, как о выроненном окурке, выпавшей из руки бумажке, которой он вытер зад. Он говорил о ней в связи с собственной дочерью, игнорируя чужую смерть.
— Пап!
— Нет… не сейчас… — ответил он, не в силах освободиться от трагедии и от мысли, что сам мерзавец. Он даже не дождался следователей. Может быть, у погибшей нет паспорта, личность не установят. Может быть, она будет, как неопознанная, стынуть в морге, и бросят её с бомжами в кучу… Страшная уязвимость жизни вызвала рвоту. Он, включив аварийку, встал на обочине и блевал. Потом с бьющимся сердцем повернул к своей длинной улице, дорога пошла в гору. Морось усилилась, щётки дёргались непрерывно, мокрый асфальт мелькал в серых клубах; он ориентировался по встречным фарам, линиям разделительной полосы и редким огням.
Съехав к воротам, он пошел открывать их — и вдруг застыл. Белый дом их нависал призраком, почти съеденный туманом. Тишь угнетала. Воздух пах влажной травой и лесом. Он не завёл собаку и теперь жалел об этом. Её лай разрушил бы впечатление чужой безлюдности.
Въехав в гараж и заглушив мотор, он пошёл в дом. Дочь кинулась на второй этаж, лестница с галереей затряслись. Он ждал её в кухне.
— Нет мамы. — Она вернулась.
— Будем есть без неё, — вздохнув, он переоделся, вымылся, сделал ей мюсли, а сам стал жевать сыр.
Дочь болтала: что делала, где была. Он думал, что такая доверительность просуществует ещё лет восемь. Потом вдруг обнаружится, что любимый отец — жалкий клерк, что дом подарил им дед, мать — богата, а учёба в университете (Йельском, Оксфордском) оплачена деньгами деда либо дяди. Отец же — вроде домашнего мастера на все руки: плотника, гувернёра, садовника и электрика. К тому времени ему будет сорок пять, — возраст, когда вакансий мало даже для начальников, не говоря о прочих. Дочери будет стыдно. На встречах людей своего круга она будет знать, что отец здесь только муж Гордеевой, за которой стомиллионное наследство. Дочь не будет слушать советов неудачника, который сам-то свою судьбу не устроил, а её учит. Так будет долго. Разве лет в сорок она поймёт, что к чему… А, может, и не поймёт. Уедет в США, например, и всё. Он дал ей приличную внешность — по крайней мере, надеется, что так. Больше ничего не дал… Но пока она — ангел, и кажется, что всегда будет ангелом. Откуда же придут потом стыд, жадность и эгоизм? Он смотрел на неё и слушал. А сам лучше бы ткнул голову в вату или напился. Потом пошел с ней наверх. Она улеглась.
— Пап, мама придёт?
— Yes.
— Пап, где она?
— Я не знаю.
— Дедушка хочет мне гувернантку. Я не хочу. Они ходят за тобой и учат. Это ужасно, пап?
— Да.
— А где твои папа с мамой?
— Нету.
— Ты не родился?
— Нет, я родился, но в детском доме.
— И я хочу… Клоун, пап, в окно смотрел.
— Он не мог. Он смотрит к нам в окно. А твоё окно дальше.
— Нет, он смотрел!
— Но, Катя, нитка ему не даст.
— Смотрел!
— Я его сдёрну.
— Пап, нет! Не надо, мне его жалко! Он одинокий и под дождём. Я думаю про него… Откуда он?
— Не знаю.
— Может, с Луны? Я буду думать. Пусть он висит. В холод мы его занесём ко мне, можно?
— Можно.
Он оглядел её комнату с множеством кукол, домиков, лент, картин на стенах, с зеркалом вдоль стены и поручнем.
Дочь, мечтая стать балериной, изредка растягивалась на шпагат у станка, вертелась перед своим отражением. Самому себе он теперь казался в зеркале сникшим — и вдруг вздрогнул, близ собственной головы увидев колыхание клоунской. Немедленно прошел к окну — никого. Потом переместился в их с Леной спальню и, не включая света, рассматривал лицо, качающееся в тумане. Ясно, что привязанная игрушка не могла бы заглянуть в спальню дочери, не нарушив законов физики… Видно, он стал внушаем. Очень внушаем… Внезапно он набрал номер сотового жены, хотя в глазах у него стояла Марина под джипом. Но абонент был «вне зоны».
— Пап! — раздался крик.
Он бросился к дочери.
— Говорила я! Клоун смотрит!
Он, успев уловить в окне образ, задвинул шторы.
— Да, Катя. Спи.
Он спустился, чтобы внизу на кухне выпить пива, ещё раз глянуть в окно и снова подняться наверх, скрипя лестницей и раскачивая шаткую галерею. Толкуя лет пять назад с архитектором, он поддался на его уверения, что дубовые балки-опоры люфт допускают, но это конструкционный люфт, плановый. Фёдор Иванович собственною рукой утвердил проект эконом-класса. Впрочем, за двадцать тысяч долларов, продолжал архитектор, можно люфт удалить. Но Останкинская телебашня шатается, а стоит много лет.
Девяткин сел на кровать.
Вторник
Утром он проснулся на боку, спиной к окну. Во рту был странный металлический привкус. Строительный грохот, казалось, совсем рядом. Лена не появлялась. За годы их жизни она пропадала так не однажды. Он крепился, считая, что человек, живущий в сравнении со звездой жалкий срок, должен позволить себе максимальную свободу в мире с верховным законом — смертью.
Закон — то, что повторяется.
Что повторяется безысходней, чем смерть, уносящая за собой все возможности повторения? Если б Лена не нарушала норм, это означало бы, что она частично мёртвая.
К чёрту рамки! Мало ли рамок ставят? Сталинских, например. Он рамок придерживался с детства, где был прокуренный угол с тусклой лампочкой и шатанием двух теней. Случалось там что угодно: громко кричали, дрались, было холодно или жарко, пели птицы, ползали пауки. Он в детском доме всячески избегал экстрима. Кто-то дрался из-за игрушки или сластей — он не дрался. Его не так прельщали вещи, как покой. Вещи могли находиться в любых отношениях друг к другу и людям — стоило ли из-за этого драться? В младшей группе детдома вещи одни, в старшей — другие. Кто-то был так одет, кто-то — этак. Вещи — как облака, на которые он смотрел, не переживая, что они тают. Он не переживал, когда проезжала мимо и исчезала машина, или когда один учитель сменял другого, или когда в столовой крали положенное ему яблоко — а ведь всё это вещи. Новый директор заставил их сажать сад, вид изменился. Он понял, что расположение вещей определяет чужой умысел, то есть другой директор вещи бы расставил по-своему. Значит, сущностно вещи с ним, с Девяткиным П., не связаны. Он есть, даже когда их нет. Мысленно отторгая их, он знал, что смог бы жить без ничего. Вещи ни плоть его не терзали, ни душу. Он удивлялся — они так нужны многим, что собраны целые города вещей.
Позже он понял: вещи расставлены так, что сковывают. Приходится огибать их, выдерживать из-за них нападки, протискиваться сквозь них к нужному. За детдомом был пруд, он любил уходить туда. Для этого требовалось просочиться сквозь вещи. Строй вещей звался «порядок». Порядков было так много, что образовывались сети, которые назывались «нормы». Чем больше взрослел он, тем больше осознавал, что вещи, как одиночные, так и в виде норм, ему не нужны, стесняют. Отдушин вроде пруда он для себя знал много. Но путь к ним вёл сквозь строй и законы. Он любил одиночество, чтоб бродить в полях, чтоб следить за ручьём, мчащим в храмине льда. Это запрещалось. Его искали сверстники, сбившиеся в стаи малых законов, и надзиратели, соблюдавшие неизвестный большой закон. Не наказывали его по одной причине: был он, Девяткин П., бескорыстен, не посягал на вещи. Напротив, уходил от них. Если б крал, если б сбегал пить водку или курить — его б били. Атак — считали странным. Шизанутым. Вольный его ум парил высоко, в абстракциях, потому и силён был в алгебре. Стискивавший его мир вещей он преодолевал математикой, решая задачи. Он мог бы стать иноком, к чему одно время склонялся, ища созерцания и радуясь этому. Но, съездив в обитель, понял такой парадокс: отрицающая мир братия сковывает себя нормой ещё большей, но уже священной. Из норм незачем уходить в нормы же, понял он. Либо закон — либо свобода. Он не был философом, не формулировал мысль в терминах. Интуицией знал.