Коллекционер и его близкие - Иоганн Гете
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Философ наблюдал меня с видимым удивлением, я же заметил:
— Да тут от одного описания содрогаешься и цепенеешь. Если и вправду так обстоит дело с группой Лаокоона, то во что ж превратится обаяние, которое мы хотим найти даже в ней, как, впрочем, и во всяком подлинном произведении искусства! Но я не хочу в это вмешиваться, разберитесь в этом с авторами «Пропилеев», которые придерживаются совершенно обратного мнения.
— Это успеется, — возразил мой гость, — за меня стоит весь древний мир, ибо где ужас и смерть неистовствуют страшнее, чем в изображениях Ниобеи?
Его утверждение испугало меня, ибо еще недавно я рассматривал эти изображения, правда, в альбоме гравюр, который я немедленно принес и раскрыл. Я не вижу в этих статуях ни малейшего следа неистового ужаса смерти, скорее здесь замечается полнейшая субординация трагического положения высшим идеям: достоинству, величию, красоте, сдержанному поведению. Повсюду я усматриваю здесь высокую цель искусства — придать изящество и обаяние человеческому телу. Характер проявляется разве что в наиболее общих линиях, на которых как на некоем духовном костяке, зиждется произведение.
Он. Давайте перейдем к барельефам, которые находятся в конце книги.
Мы раскрыли ее на этих страницах.
Я. Откровенно говоря, я и здесь не вижу ни малейшего следа всех этих страхов. Ну где здесь неистовствуют ужас и смерть? Я вижу только фигуры, движения которых так удачно согласованы друг с другом, фигуры, столь искусно в отношении друг друга поставленные или расположенные, что хотя они и напоминают мне о печальной участи человека, но в то же время создают приятнейшее впечатление. Все характерное здесь умеренно, всякое насилие природы как бы снято. Итак, я хотел бы сказать: в основе лежит характерное, на нем покоится простота и достоинство, высшая же цель искусства — это красота, а завершающее ее действие — обаяние.
Обаяние, которое, разумеется, не может быть непосредственно связано с характерным, особенно бросается в глаза на примере этого саркофага. Не расположены ли здесь мертвые сыновья и дочери Ниобеи в качестве украшений? И не высшая ли это роскошь искусства: использовать как украшение уже не цветы или плоды, но человеческие трупы, величайшее горе, которое может поразить отца или мать, видеть похищенной смертью всю свою цветущую семью? Да, недаром этот прекрасный гений, который здесь, у гроба, стоит с опущенным факелом, был поблизости от изображающего, творящего художника и в его земное величье вдохнул небесное обаяние.
Мой гость с улыбкой взглянул на меня и пожал плечами.
— К сожалению, — сказал он, когда я кончил, — я вижу, что мы не сможем прийти к согласию. Как жаль, что человек ваших знаний и ума не хочет признать, что все это лишь пустые слова и что красота и идеал разумному человеку должны казаться сном, который он, конечно, не перенесет в действительность, а скорей сочтет чем-то ей противоречащим.
Мой философ, к началу разговора прислушивавшийся спокойно и безразлично, во время последней его части стал, как мне казалось, испытывать некоторое волнение: он двинул стулом, пошевелил раза два губами и, как только наступила пауза, начал говорить.
Но то, что он высказал, пусть он Вам расскажет сам. Сегодня он у нас уже с утра, ибо его участие во вчерашнем разговоре, по-видимому, привело в движение весы наших былых разногласий, и в саду дружбы показались первые побеги.
Сегодня утром отправляется еще одна почта, с которой я и отсылаю эти листки. Просидев над ними, я уже упустил одного пациента, за что, впрочем, смею надеяться, меня простит Аполлон, одинаково покровительствующий как врачам, так и художникам.
Сегодня днем мы вправе ожидать еще немало оригинальных сцен. Наш поборник характерного заявится снова, да к тому же ко мне напросилось еще с полдюжины незнакомцев: погода очаровательна, и все приходит в движение.
Мы — Юлия, философ и я — заключили союз против этой компании, ни одна из ее особенностей не должна остаться нами незамеченной.
А теперь выслушайте еще окончание нашего вчерашнего диспута и примите горячий привет от
Вашего на этот раз, правда, торопливого, но всегда преданного друга и слуги.ПИСЬМО ШЕСТОЕ
Наш достойный друг попросил меня сесть за его письменный стол, и я одинаково благодарен ему как за это доверие, так и за то, что он дает мне повод побеседовать с Вами. Он называет меня философом, но знай он, как я хочу еще учиться, как еще жажду образования, он назвал бы меня школяром. Ведь, к сожалению, когда человеку часто кажется, что он уже чего-то достиг, он имеет слишком уверенный вид.
Надеюсь, Вы мне простите, что я вчера вечером живо вмешался в разговор об изобразительных искусствах, хотя мне и недостает наглядного представления о них, и все, что я в этой области знаю, ограничивается некоторыми литературными сведениями; ибо из моей реляции Вы усмотрите, что я позволил себе говорить только о всеобщем и свое право участвовать в беседе основал лишь на некоторых своих познаниях в области античной поэзии.
Не буду отрицать, что тон, который гость принял в разговоре с моим другом, меня возмутил. Я еще молод и, может быть, иногда возмущаюсь излишне, а потому тем менее заслуживаю титул философа. Слова противника задевали за живое и меня, ибо если знаток и любитель искусства не может отказаться от понятия красоты, то философ тем более не должен допускать, чтобы идеал причислялся к пустым порождениям рассудка.
Что же касается общей нити и содержания нашей беседы, то, насколько мне помнится, она протекала следующим образом.
Я. Разрешите и мне вставить словечко!
Гость (не без оттенка презрительности). Весьма охотно, но, если только возможно, — не о призраках.
Я. Я могу сказать кое-что о поэзии древних, в искусствах я недостаточно сведущ.
Гость. Очень сожалею! Тогда нам трудно будет сговориться.
Я. И все же все изящные искусства находятся в близком родстве между собой, и поклонникам различных искусств следовало бы понимать друг друга.
Дядюшка. Давайте послушаем!
Я. Древние трагические поэты поступали с материалом, который они обрабатывали, совершенно так же, как художники и скульпторы, если, конечно, эти гравюры, изображающие семейство Ниобеи, не окончательно отклоняются от оригинала.
Гость. Они, конечно, сносны и дают хотя и несовершенное, но довольно верное понятие об оригиналах.
Я. Ну что ж, тогда мы можем взять их за основу.
Дядюшка. Что вы хотите сказать о поведении древних трагиков?
Я. Они весьма часто, особенно в раннюю пору, выбирали невыносимые сюжеты, ужасающие события.
Гость. Вы находите невыносимыми древние сказания?
Я. Разумеется! Приблизительно в той же мере, как и ваше описание Лаокоона.
Гость. Вы, стало быть, находите его отвратительным?
Я. Простите меня! Разумеется, не ваше описание, а описываемое.
Гость. Следовательно, произведение искусства?
Я. Ни в коем случае. Но то, что вы в нем усмотрели, сказание, рассказ, остов, то есть то, что вы называете характерным, ибо если Лаокоон предстал бы перед нашим взором таким, как вы его описали, он бы заслуживал, чтоб его в тот же миг разнесли на куски.
Гость. Вы сильно выражаетесь.
Я. Это дозволено обеим сторонам.
Дядюшка. Ну, а теперь перейдем к древним трагикам.
Гость. К невыносимым объектам.
Я. Совершенно верно! Но и к их обработке, делающей все переносимым, прекрасным и обаятельным.
Гость. Это, по-видимому, достигается простотой и величием?
Я. Вероятно.
Гость. Смягчающим принципом красоты?
Я. Наверно, так.
Гость. Следовательно, трагедии не были страшны?
Я. Не слишком, поскольку мне известно и если уметь внимать самому поэту. Разумеется, когда в поэзии видят только содержание, положенное в основу поэтического творения, когда о произведениях искусства говорят как о действительных событиях, тогда, пожалуй, и Софокловы трагедии покажутся отталкивающими и отвратительными.
Гость. Я не берусь судить о поэзии.
Я. А я об изобразительных искусствах.
Гость. Да, пожалуй, самое лучшее, если каждый останется при своей области.
Я. И все же существует связующая точка, в которой объединяются воздействия всех искусств, как словесных, так и изобразительных, и из которой вытекают все их законы.
Гость. И эта точка?..
Я. Человеческая душа.
Гость. Да, да, да, это в обычае новейших господ философов — все пересаживать на свою почву. Что ж, так, пожалуй, и проще: подгонять мир к известной идее куда удобнее, чем подчинять свои представления смыслу вещей.