Бернар Кене - Андре Моруа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он подумал об особенностях ее речи. Она говорила «подлинно», когда нужно было сказать «искренне» и от нее он получил привычку говорить «со стороны». Она, наверное, сказала бы «со стороны Людовика XVI» — про Антуана и «со стороны Марии-Антуанетты» — про Франсуазу. Другой ее манией было говорить о музыке языком живописи и о живописи — языком музыки. Она употребляла слова «звучность», «размер», чтобы описать пейзаж. Все это очень нравилось Бернару. Коляска остановилась, она подъехала к фабрике.
— А у него был довольный вид? — спросил Ахилл.
IX
Вызванный в Париж Ванекемом, Бернар захотел повидать Деламена. Он его не предупредил, зная, что тот всегда дома. Экипаж, пахнувший заплесневелым сукном, привез его в Монсури. По узкой маленькой лестнице поднялся он наверх. Он позвонил, смутно боясь, что не застанет своего друга дома.
Но через мгновение он услышал шаги. Деламен сам открыл ему дверь и не удивился, увидав его.
— Ах, это ты! Я очень рад… Входи.
— Я не помешаю тебе?
— Я работаю, но это безразлично.
Маленькая комната, где писал Деламен, показалась Бернару Кене завидным убежищем, запретной мечтой. Стоя прислонясь к камину, он с удовольствием глядел на своего друга. Их улыбка без слов выдавала взаимное расположение, радость видеть друг друга. Бернар полюбовался листками бумаги, испещренными твердым почерк ком. Зная, что Деламен не любил пустых разговоров, он заговорил с ним о его работе.
— Чем ты занят теперь? Я читал твою статью о Сент-Бёве. Это очень хорошо. Читал ли ты этого Пруста, о котором так много говорят теперь? Мне он очень нравится.
— Да, — сказал Деламен, — это здоровое чтение… Что, например, остается от ревности после Свана?[10] Болезненное любопытство без любви… И как это верно!
— Ты все еще видишься с Денизой?
Деламен наклонил голову.
— А ты что поделываешь в своей провинции? Твоя фабрика в Пон-де-Лере, не правда ли? Как твои дела, идут хорошо?
— Все идет хорошо, но это мне безразлично. Мой дед работает уже пятьдесят лет; а какое ему от этого счастье? Не люблю я этого дела, Деламен. Мои рабочие, с которыми я стараюсь быть справедливым, не доверяют мне, и это естественно. Для государства, для чиновника промышленник является паразитом, который наживается за счет работы других. Трудностей же, выпадающих на его долю, не видит никто. Его роли никто не понимает. Да и сам ты, я в этом уверен… Это нестерпимо. И потом, ты и представить себе не можешь, что такое дела. Очень трудно, почти невозможно не вступать в противоречия с самим собой…
— Например? — кратко спросил Деламен.
— Да вот, например, клиент спрашивает у тебя твою последнюю цену; ты говоришь ему ее совершенно честно… Так ты думаешь, что он так и поверит и не будет с тобой торговаться? Отнюдь нет. Он a priori[11] предполагает, что ты его обманываешь. Да что и говорить: он просто выходит из себя, если ты настаиваешь на своем. Вот этакие штуки меня возмущают.
Деламен слегка пожал плечами.
— Мне кажется, — сказал он, — ты мучаешься понапрасну. Неизвестно из-за чего. Все человеческие отношения управляются условностями. Если в делах «последняя цена» является в действительности «предпоследней», то нужно это принять. Тебя чересчур мучает совесть, Кене, исповедники не любят этого.
Бернар беспомощно развел руками, затем, указав на разложенные листки, спросил:
— А что, собственно, является темой твоей книги?
— О, тема довольно сухая… Воскрешение свободы. Я опишу предшествовавшее нам поколение, придавленное слишком тяжелым фатализмом: оно было запугано Дарвином, этим гениальным мистификатором, и воспламенил его уже Маркс, тоже мистификатор. Я надеюсь показать, что эти «железные законы» всего лишь галлюцинации, которые легко могут рассеяться при сильном желании… Не знаю, хорошо ли видишь ты это… В сущности, я хочу показать, что свобода и детерминизм одинаково истинны и не противоречат друг другу. Ты понимаешь?
— Да, но я не думаю, чтобы ты был прав… Я лично в настоящее время чувствую, что я раздавлен механизмом более сильным, чем я сам. Это сильное повышение курса, рост заработной платы, это богатство, которое насилует наши несгораемые шкафы, — какое влияние могу я иметь на все это? Это морской прилив, водоворот… Что может сделать пловец, да еще плохой пловец? Но покинуть фабрику, делать то, что мне нравится, когда все мое состояние создано ею, — это мне кажется подлостью. Ты не находишь этого?
Деламен подложил небольшое полено в огонь, затем поднял его щипцами, чтобы лучше оно разгорелось.
— Я повторяю тебе еще раз, — сказал он, — мне кажется, ты впутываешь во все это излишние нравственные страдания. В действии нужно следовать за обычаем. Не в силах одного индивидуума все переставить. Да и потом уверен ли ты, что не обращаешь в этические требования чего-то такого, что, в сущности, является просто тщеславием? Три четверти добродетели состоят в следующем: «Я так добродетелен, что не могу проводить в жизнь свою добродетель в рамках общества». Тогда держатся в стороне, и это очень удобно.
— Может быть… — промолвил Бернар задумчиво. — Все это очень трудно.
— Самое главное, — продолжал Деламен, — это поддерживать в себе полную свободу духа. Нет ли у тебя какого-нибудь романчика, который заставлял бы тебя забывать Пон-де-Лер?
— Наоборот, — возразил Бернар, — у меня серьезная любовь, которая заставляет меня ненавидеть Пон-де-Лер. Ты не помнишь Симоны Бейке?
— Это та хорошенькая женщина, которую видели в Шалоне в марте восемнадцатого? Жена лейтенанта? Ах да! Она очаровательна. Она одновременно была похожа и на ангелов Рейнольдса[12], и на прелестную русскую балерину, Лидию Лопухову. Это правда, ты ей нравился. Ты видишься с ней, ты ее любишь?
— Я не знаю, — внезапно быстро заговорил Бернар. — Я, конечно, нахожу ее очень хорошенькой, она и умна, но ум ее немного изысканный. Она очень… очень Novelle revue francaise, и вот как ты, даже еще более передовая; в музыке она поклонница «кучки шести», но все это с большим изяществом. Она рисует, и я очень люблю ее рисунки — они простые и верные.
— А что же делает лейтенант Бейке в мирное время?
— Он банкир, у него большой коммерческий банк, но жена с ним ладит неважно.
— А ты? Ты мне не ответил. Ты любишь ее?
— А что значит любить? Ты сам знаешь ли это? Самое большое для меня удовольствие — это быть с нею, но, верно, я недостаточно люблю ее, так как не имею мужества посвятить ей всю свою жизнь, жить в Париже. И, однако, я чувствую, что потеряю ее, если буду так редко с ней видеться.
— Но разве ты мог бы бросить фабрику?
— Мог ли бы я? Разумеется, да. Мне стоит только сказать: «Я ухожу». Никакой закон на свете не может меня принудить жить в Пон-де-Лере. Я молод, деятелен; я могу всюду устроиться… Но я часто ощущаю в самом себе какую-то двойственность. Одно мое «я» говорит: «Самое главное, чтобы вертелись эти станки»; другое мое «я» отвечает: «Не сошел ли ты с ума? Так пропадет вся твоя молодость». Я знаю, что второе «я» более точно выражает мое ощущение, но в действительности я подчиняюсь первому. Это любопытно, не правда ли?
— А там, — спросил Деламен, — в Пон-де-Лере у тебя нет никого?
Бернар покачал головой:
— Никого… Там есть прелестная женщина, но это моя невестка… Нет, никого.
— А женитьба?
— Все молодые девушки наводят на меня тоску… Почему это, не объяснишь ли ты мне?
Он оставался у Деламена до двух часов утра и вернулся пешком чудной ночью. Уже давно он не чувствовал себя таким счастливым.
X
Симона Бейке сняла на три месяца совсем в глухой деревушке, у басков, старый дом с точеными балконами. Ее мужу, предпочитавшему игорные залы, очень скоро надоело такое уединение. В начале сентября Бернар Кене поселился на десять дней в местной гостинице.
Каждое утро в одиннадцать часов он заходил за своей возлюбленной. Море было поблизости. Симона, в коротком трико, припекала на солнце свое тонкое тело, принимавшее прекрасные оттенки этрусской глины. Лежа рядом с ней на песке, Бернар, полунагой, тоже пекся и забывал все на свете, кроме одного этого наслаждения — ласкать под тенью китайского зонтика маленькие твердые груди. Около полудня они бросались в море. Бернар очень хорошо плавал; Симона была очень стильной. Они завтракали у красных утесов в какой-нибудь темной харчевне с несимметричной крышей, затем Симона искала где-нибудь уголок, чтобы срисовать его, а Бернар смотрел, как она работает. Когда они возвращались, повозки, запряженные волами, уже тихонько направлялись к фермам, продолговатые тени увеличивали извилины холмов.
В продолжение трех дней Бернар был счастлив, на четвертый он встал рано, с чувством тревоги и нетерпения.