Дневник - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дух рождался из имитации духа, и писатель должен был притворяться писателем, чтобы в конце концов стать писателем. Довоенная литература в Польше была, за малым исключением, неплохой имитацией литературы, вот и все. Эти люди знали, каким должен быть великий писатель — «настоящим» — «глубоким» — «конструктивным», — а потому они изо всех сил старались соответствовать этим положениям, но все дело им портило сознание того, что отнюдь не их собственные «глубина» и «возвышенность» толкают их к писательству, а совсем наоборот — они культивируют в себе эти глубины ради того, чтобы сделаться писателями. Вот так и происходил этот тонкий шантаж ценностями, и уже было неизвестно, не провозглашает ли кто приниженности, дабы возвыситься и вырваться вперед, не провозглашает ли кто банкротства культуры и литературы лишь для того, чтобы войти в число хороших литераторов. И чем большим среди этих опутанных собственными противоречиями существ был голод на настоящие и чистые ценности, тем отчаяннее становилось чувство необоримой и отовсюду лезущей пошлости. Ох уж эта выдуманная интеллигентность, взвинченность, притянутая за уши утонченность, эти душевные муки — и все ради читателя! Существовало одно лишь средство, чтобы выбраться из этого ада: показать действительность, обнажить весь ее механизм и чистосердечно признать верховенство человеческого над божественным, — однако именно этого не просто боялась наша литература, на это ни за что не соглашались литераторы — хотя одно лишь такое признание могло вооружить их новой правдой и искренностью. Вот причина, в силу которой довоенная польская литература все больше и больше становилась подражательством. А простодушный народ, принимавший ее всерьез, очень удивлялся, наблюдая, как его «ведущие писатели», припертые историческим моментом к стенке, начали менять кожу, как они быстро приобщились к новой вере и заплясали под новую дудку. Писатели! Но в том-то все и дело, что это все были такие писатели, которые ни за что не хотели перестать быть писателями, они были готовы на самые героические жертвы, лишь бы только удержаться в своем писательстве.
Я вовсе не утверждаю, что если бы на меня стали давить те же самые силы, какие давили на них, то я не совершил бы того же самого ляпа, более того: считаю такой исход весьма правдоподобным, — однако при этом я не свалял бы дурака, как это сделали они, ибо по отношению к себе я был более искренним и не изрыгал абсолютные ценности так обильно. Тогда, в оживленных и шумных варшавских кафе, во мне зрело предчувствие приближающегося дня конфронтации, выявления и обнажения позиций, в результате чего я на всякий случай призывал избегать славословия. Однако не все было банкротством в этом банкротстве, и сегодня в книге Милоша я склонен выискивать скорее то новое, что давало возможность развития, нежели признаки окончательной катастрофы. А интересует меня вот что: насколько этот мрачный опыт может гарантировать писателям Востока превосходство над их западными коллегами.
Ясно, что в своем упадке они оказываются каким-то странным образом выше Запада, и Милош не раз подчеркивал те своеобразные силу и ум, которые способна обеспечить школа фальши, террора и систематического искажения. Но и сам Милош представляет собой иллюстрацию этого своеобразного развития, поскольку его спокойное, ровное слово, которое с таким убийственным спокойствием проникает в то, что оно описывает, имеет привкус определенной специфической зрелости, несколько отличающейся от той, которая расцветает на Западе. Я бы сказал, что в своей книге Милош сражается на два фронта: у него речь идет не только о том, чтобы во имя западной культуры осудить Восток, но также и о том, чтобы навязать Западу собственное, привнесенное извне личное переживание и свое новое знание о мире. И этот вот поединок, который практически в одиночку ведет современный польский писатель с Западом, где суть игры состоит в том, чтобы показать собственную ценность, силу, индивидуальность, для меня представляет больший интерес, чем анализ проблем коммунизма, поскольку каким бы глубоким ни был анализ, ничего нового он дать уже не сможет.
Сам Милош как-то сказал нечто вроде того, что разница между западным и восточным интеллектуалами в том, что первому как следует не врезали по ж… В соответствии с этим замечанием, наше преимущество (я включаю сюда и себя) состоит в том, что мы являемся представителями культуры огрубленной, а стало быть, стоящей ближе к жизни. Впрочем, Милош прекрасно понимает границы данной истины — было бы печально, если бы наш престиж должен был основываться исключительно на побитой части тела, поскольку побитая часть тела — это не часть тела в нормальном состоянии, а философия, литература, искусство должны все-таки служить тем, кому не повыбивали зубов, не подбили глаза и не своротили скулы. А теперь посмотрите на Милоша, как он все еще силится приспособить свое одичание к требованиям западной утонченности.
Дух и тело. Бывает, что ублажение тела обостряет чуткость души, и за задернутыми занавесками, в душной комнате буржуа рождается та суровость духа, которая даже и не снилась тем, кто с бутылками бросался на танки. Вот почему наша грубая культура будет пригодной только в переваренном виде, и только тогда она станет новым воплощением истинной культуры, продуманным и организованным нами вкладом в универсальную духовность.
А теперь вопрос: в состоянии ли Милош и та польская литература, которая сейчас находится на свободе, хотя бы отчасти реализовать эту программу?
Все это я пишу в моей каморке и должен кончать, потому что в пансионе «Las Delicias» меня ждет ужин. А потому — пока, мой дневничок, верный песик моей души; только не вой — твой хозяин уходит, но скоро вернется.
Среда
С некоторых пор (и, возможно, в результате монотонности здешнего образа жизни) меня разбирает любопытство, которого до сих пор не было, неимоверное любопытство, а именно — желание знать, что произойдет в следующую минуту. Перед моим носом стена темноты, из которой сейчас выступит нечто такое, что явится грозным предзнаменованием. За тем углом… что там? Человек? Собака? Если собака, то как выглядит, какой породы? Вот сижу я за столом, сейчас подадут суп, но… какой суп? Это основное, по сути, познание до сих пор не было отражено в искусстве, человек как инструмент превращения Неизвестного в Известное не фигурирует в числе ее главных героев.
Закончил чтение книги Милоша.
Поучительное и вдохновляющее чтение для всех нас, для польских писателей, и потрясающее. Когда я один, я постоянно думаю об этом, и меня всё меньше интересует Милош-защитник западной цивилизации и всё больше — Милош-противник и соперник Запада. Там, где он пытается отличаться от западных писателей, там он для меня важнее всего. Я ощущаю в нем то же самое, что и в себе самом, — то есть неприязнь и пренебрежение в отношении к ним, смешанные с горьким бессилием. Сопоставление Милоша с Клоделем, например, или с Кокто, или даже с Валери приводит к удивительным выводам. Казалось бы, что этот польский писатель, коллега Анджеевского и Галчиньского, завсегдатай «Земяньской», располагает большим запасом реализма и что он более «современный», а вдобавок и более свободный духовно, более открыт действительности и более к ней лоялен; дальше возникает впечатление, что он, возможно, даже более одинок, и далее — что он отбросил остатки тех иллюзий, за которые все еще цепляются западные поэты (например, Валери: он хоть и полностью очищен от иллюзий, но не перестал быть человеком, связанным с определенной средой и с определенным социальным строем, — а Милош совершенно выбит из седла). Вот и создается впечатление, что эта брутализированная культура дает преимущества, и притом приличные. Однако все это как бы не доведено до конца, не договорено, не консолидировано, и нам, возможно, не хватает того окончательного понимания, которое наделило бы нашу истину абсолютной уникальностью и силой. А ключа к нашей загадке у нас нет.
Как же раздражает нас неясность нашего отношения к Западу! Поляк, находящийся в конфронтации с восточным миром, это поляк определенный, заранее известный. Поляк, обращенный лицом к Западу, неясен, его образ полон смутного гнева, недоверия, непонятного раздражения.
Четверг
Идет дождь и довольно холодно. Поэтому весь день я читал «Братьев Карамазовых» в прекрасном издании, включающем также письма и комментарии Достоевского.
Пятница
Почта. R. прислал мне письма и журналы, среди которых последняя «Культура». Из нее я узнаю, что Милош получил Prix Europeen за роман, которого я пока не знаю: «La prise du pouvoir»[23]. В той же самой «Культуре» заметки Милоша о «Венчании» и «Транс-Атлантике».