Державы Российской посол - Владимир Дружинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ободренный вниманием князя, Броджио поведал цель трактата. Это есть уния, сиречь объединение церквей. Христианский мир расколот. Сие врагов Христа радует, а людей крещеных печалит. Султан ликует, его нечестивая власть вряд ли будет сокрушена, пока греческая церковь и римская не придут к согласию. Русский царь в нынешней войне не одинок, император сочувствует ему, однако гораздо выгоднее получить союзника единоверного.
Вмешался голос солдата, голос тонкий, натужный, отчаянный:
Ой, не белы-ы снеги-и-и-и…
Прапорщик вздрогнул, будто в лицо брызнуло снегом. Монах спросил:
– Сии солдаты кто есть? Стрельцы?
Невольно слетело с губ прапорщика хвастовство: нет, не стрельцы, солдаты хорошие, отборные, Семеновского полка.
Уже очертились в жаркой мгле минареты Азова и ненавистные каланчи. То и дело взлетало облачко выстрела над Доном, над лагерем, еще недоступным глазу, слитым со степью.
Палатку для Броджио поставили рядом с шатром Гордона. Вскоре услышал прапорщик, что доминикан царю представлен и что подарком – редкостной венской астролябией – его величество доволен.
Службу свою монах исполнял не лениво, вставал на заре, день-деньской носился по лагерю, навещая католиков, – с книгой священной под мышкой, со святыми дарами. А то бродил задумчиво, перебирая крупные, синие – размером со сливу – бусины на шнурке.
Всякий раз, завидев князя, являл учтивость, задерживался для разговора.
Царь поражает доминикана безмерно: сам стреляет из мортир, сам обходит позиции, не упускает малейшего изъяна. Когда спит монарх – неизвестно. Увы, верных слуг у царя мало!
– Варвары, – слышится Борису, и восторги Броджио он оставляет без отклика.
Ночное время прибывает, а сон короче. Ночь, густая, коварная, тысячи смертей таящая, не дозволяет покоя. Из траншемента пахнет золой, человечьим потом, гороховой похлебкой, позванивают голоса, придавленные необъятной темнотой, голоса фузелеров-семеновцев, голоса Руси, взбудораженной царем, устремившейся добывать себе море.
Рассказывал прапорщику ночной траншемент о неизбывной мужицкой беде, о хлебе из мякины с лебедой, о том, как пожаром выжигает поля засуха, как отнимает урожай саранча.
Случалось, прапорщика прошибала жалость, а подчас и страшили его солдатские речи.
Однажды он узнал голос Федьки Губастова – острый, насмешливый, хлестнувший прапорщика наотмашь. Каков холоп! Так-то он платит господину за милости!
– Петр Алексеич бояр прищемил. То-то ощерились не него, пузатая порода…
Князь невольно потрогал свой живот, отощавший от скудости, от лихорадок. Ох, Федька, просишь ты батогов! А между тем другой голос – хриплый, едкий – сетовал на засилье иноземцев. И опять вмешался Федька:
– Тебя, что ли, царь возьмет вместо немца? Твоя грамота – аз, буки, веди…
– Ехали медведи, – прогундосил кто-то со смешком и сплюнул.
Ну, обнаглел Федька… Права была бабка Ульяна: прежде царь был как бог на небеси для мужичья, а ныне у всех на виду. И каждый смеет судить поступки государя.
– Бояр мало прищемил. Поболе бы…
Тут князь не стерпел. Спрыгнул в траншемент, запнулся об чью-то ногу, едва не упал, отчего озлился еще пуще, – и давай тыкать кулаками в рожи, в спины, в плечи, куда попало. Миг – и опустел траншемент. Борис один, прислонясь к стенке, переводит дух.
Утро осветило синий подтек под Федькиным глазом. Прапорщик обрадовался:
– Ходи теперь меченый, стервец! Ты что молол насчет пузатых?
Федька хмыкнул:
– Пузатые в Москве, князь-боярин.
Выпялился, смотрит князю в живот, скалит зубы. Обломай поди такого!
– Дождешься ты батогов, – посулил прапорщик.
Пока грозил, видел себя на своем дворе, в Китай-городе, где он, князь Куракин, всевластен. Где один бог выше его.
– Дождешься, дождешься, – повторил прапорщик, но уже не столь уверенно, так как вернулся под Азов, на позиции своего полка. Федька тут не дворовый, а солдат, человек государев, семеновец. А сверху на тебя смотрят старшие офицеры и начальствующие лица, в числе коих купчик, дебошан Лефорт. И пирожник Меншиков, первый государев друг. Не ровен час, спросят тебя, за что всыпал семеновцу?
Весь день пил князь-боярин лекарственный Гордонов отвар, кружку за кружкой, – топил гипохондрию. Сетовал на бессилие перед холопом, небывалое в куракинском роду.
Беда, коль холоп перестанет бояться господина! Как образумить?
Вскоре в лагере стали скликать добровольцев – штурмовать турецкие каланчи, и Федька вызвался одним из первых. Подкрались, заложили у железных ворот башни петарду, взорвали, ринулись в пролом – и, ура, взяла русская сила! Полетели турки с каменной каланчи, со всех ее ярусов, оставив победителям пятнадцать пушек, бочки с порохом. Башня опоясалась огнем, трофейные орудия стали бить по другой вышке и обратили ее гарнизон в бегство.
Великий бомбардир Питер пожаловал добровольцам по десять рублей каждому. Федька один рубль просверлил шилом, повесил на цепочку рядом с нательным крестом.
Броджио с великим прилежанием исполнял поручение Гордона – наводил порядок в его гербариях. Монах не сведущ в ботанике, но дело требует лишь аккуратности. Многие растения засунуты наспех, не закреплены, а названия не везде выведены четко.
– Как вы сказали? – рявкнул шотландец. – Кюммель?
Монах вздрогнул. Поглощенный работой, он читал надписи вслух, забыв о присутствии генерала.
– Кюммель, – удивленно произнес папский доверенный.
– Ты слышал, Отто?
Плейер, ссутулившийся за конторкой – верный, тихий, незаметный Плейер, – молча кивнул. Броджио выпрямился, ожидая объяснений.
– Вы такой же австриец, как я. Да, да, бог не лишил меня слуха.
Веточка тмина сломалась в пальцах монаха. Гордон выхватил гербарий.
– Дайте сюда! Вы мне тут все испортите.
– Мой дед происходил из…
– Мне наплевать на вашего деда. Отвечайте мне, почему вы меня обманывали?
Монах уже овладел собой. Прикрыв веки, он шевелил губами, как бы отрешаясь от всего земного. Верующему католику надлежит умолкнуть, присоединиться к молитве.
– Хватит! – крикнул Гордон, наливаясь яростью. – Хватит ломать комедию! Вы – доминиканец?.. Прямо из монастырской кельи, не так ли? Да вы забыли, как она выглядит, келья. Хватит, хватит! Вы воображаете, что я буду прикрывать вашу ложь? Черта с два! Я сегодня же скажу царю.
Броджио перестал шептать.
– Мне отлично известно, – сказал он резко, – что вы воспитанник нашего братства. Святая церковь не простит вам…
– Я прежде всего шотландец, – оборвал Гордон.
Шатер сотрясался от небывалого ветра. Сухо постукивали, соприкасаясь, две татарские стрелы, застрявшие в трехслойном складчатом своде.
– Вы поняли меня? Я не грехом, а добродетелью сочту объявить царю правду. Я бесконечно ему обязан. Царь открыл ворота для изгнанников. Я застрелю, сам, своей рукой застрелю шотландца, который изменит царю, пусть этот негодяй окажется одного со мною клана. Вы поняли? Не грозите мне, не смейте грозить!
На этом Гордон закончил разговор с Броджио. В тот же вечер в саманной, притулившейся за косогором избушке, где квартировал великий бомбардир, судили и рядили, как поступить с иезуитом.
Спора нет, терпеть притворщика нельзя. Однако выдворить надо политично, не обидеть цесаря и папу.
– Так и напишем: прогнали за вранье, – сказал Петр, покусывая ус. – Коль иезуит, то, стало быть, лазутчик.
Лефорт оторвался от созерцания ногтей, не утративших и здесь превосходной чистоты и блеска.
– Пройдоха внушал мне подозрения с первого дня. Папа неразборчив в средствах.
Гордон посмотрел на язвительного кальвиниста с неодобрением.
– Не берусь возводить вину на особу его святейшества, – сказал он раздельно.
Пили мальвазию – остуженную, из кувшина, врытого в землю. Разливал, ставил на стол серебряные кубки Меншиков. При собрании он обычно помалкивал, стеснялся громогласного, злого на язык Гордона. А тут осмелел:
– Астролябию обратно не отдавай, мин херц. Жалко ведь.
Царь засмеялся, толкнул Алексашку, отчего тот отлетел в угол. Шутливый совет пришелся кстати, облегчил тяжесть, давившую всех. Армия задыхалась, истекала кровью, упершись в ненавистные рыжие стены Азова.
Решили иезуита из лагеря выслать. Через пять дней отправятся порожние струги в Воронеж, за припасами, – пускай едет, попутный ветер ему в зад. Дать ему провожатого, чтобы не свернул самовольно с пути. Чего доброго, проскользнет на гетманщину, ввяжется в тамошние распри.
Лефорт рассказал к случаю, как проучили иезуитов в Испании. Надлежала к ним прибыть посылка из Рима – ящик со слитками золота, в бумагах обозначенными как шоколад. Испанская таможня, однако, проверила. Золото задержали и положили шоколаду – нате, ешьте на здоровье.