В семье - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6
Весна.
На рассвете пошел дождик, и утро запоздало. Такое оно серое, заспанное. Наши еще спят, только я лежу без сна с полуночи и покряхтываю, прислушиваюсь, как наливается мой нарыв на руке, как жжет и дергает. За окном слышно чириканье воробьев, а в кухне-боковушке за дверью квохчет, проснувшись, наседка и пищат цыплята.
Я откинул крючок и толкнул рукой створки. Окно отворилось, и в хату дохнула весна.
Сколько красок в свежей зелени полей, перемежающейся полосками серой пашни, в луговых травах, обрызганных желтым цветом калужницы, в синеватой дымке горизонта! Как хорошо распускаются яблоньки над влажными, темными грядками, зазубренные листочки березы и лапки смазанных медом кленовых листьев. И вечера такие тихие, чудесные!..
А рисовать все-таки не хочется. Почему — не знаю сам. Может быть, потому же, почему сейчас Нине не хочется бабушкиных сказок: весна.
Вот они спят оба как убитые, нагулявшись за день до полного изнеможения. Нина — возле мамы на кровати, а Толик — на полу в корыте. С того дня, как он познал вкус простора и солнца, глазам хочется смеяться, а ножкам — топать и топать. Намедни сам начал вылезать из колыбели, да упал на пол, и потому его теперь укладывают в корыте. Только сегодня он что-то заспался. Это все дождик.
Но вот Толик встал, протер глаза и вылез из корыта. Я притих: погляжу. Малыш отвык уже звать на помощь бабушку или маму и начинает свой день самостоятельно. Глаза еще не смеются, а жмурятся от сна, но ноги топают, бегут. Потянулся к защелке, откинул и крепко толкнул обеими руками дверь на кухню, а сам с размаху уткнулся ручками в порог. Пока он твердо становится на ноги, перед ним уже квохчет его главный враг — наседка. Она приближается, встопорщив белые перья, а за нею — желтые пушистые «цыпочки», из-за которых она так больно клюется. Толик не теряется: левой рукой он гладит под короткой рубашонкой голое пузо, а правой, подняв пальчик, грозит и приговаривает:
— Не тлёнь, тулица, не мозьно — будет Толик бить лёзиной, ата-та!
Но «тулица» квохчет и грозно наступает на него. Тогда малыш возвращается в хату и ищет «лёзину». В углу стоит клюшка, на которую бабушка, прихварывая, опирается теперь. Толик берет ее как попало, за конец, подымает дужкой кверху и обрушивается на врага. Враг перебрался уже через порог и кличет сваю пискливую дружину. Начинается битва. Толик подымается на цыпочки и ударяет клюшкой перед самым клювом наседки. Недолет! Она топорщится и грозно подкатывается к нему, но клюшка падает снова, и на этот раз удачно — на спину. Наседка с криком отступает, а за нею катятся цыплята. Победитель преследует: одной рукой берется за ручку двери, другой — волочит за собой клюшку и перешагивает через порог. Но палка цепляется за порог дужкой, и, дернув раз-другой, Толик бросает ее и трусит за курицей безоружный, в одной короткой рубашонке. Сначала слышно бряканье щеколды в сенях, затем крик атакующей курицы и пронзительное: «Ба-ба!»
Я бегу на помощь.
— Ну, чего ты, чего? — говорю, подымая малыша здоровой рукой.
А тут и бабушка проснулась. Ручки сами тянутся к ней.
— Вот мы ее сейчас!.. А ты вишь какой воин, — говорит она. — Ну, не плачь.
Так начинается новый день. Бабушка будит маму. Мы с Толиком идем на сеновал поднимать отца и дядю. Они умываются у колодца, берут виды и вместе с мамой отправляются в поле разбрасывать навоз под посадку картофеля. Бабушка одевает Толика, и они вдвоем, «за ручку», идут доить корову. Пока молоко с журчанием бьет в подойник и поднимается белой, сладкой пеной, толстопузый барин стоит за порогом, то и дело, грозя, поднимает пальчик и говорит:
— Не тлёгай, калёва, не мозьно — будет Толя бить лёзиной, ата-та!
А худая Рогуля спокойно пережевывает жвачку и смотрит на него большими добрыми глазами.
Только Нина спит.
Солнце пробило тучи широкими косыми полосами и залило все ласковым светом. Веселый скворец трепещет крылышками, распевая навстречу солнцу свою забавную песенку. А рядом с ним, на ветке клена, чирикает воробей, все еще не потерявший надежды выпросить у скворца его новый домик. Сирота Коля Холодный, деревенский пастушок, трубит в свою бутылку без дна, скликая со дворов овец. Толик давно уже выпил положенную ему кружку парного молока и продолжает свой утренний обход хозяйства.
А Нина спит… Как мило раскинула она свои тонкие ручки, как ей к лицу смугловатый румянец первого весеннего загара!..
Перед окном у нас расцветает черемуха. Я выхожу в палисадник, отламываю веточку, стараясь не стряхнуть росы с листьев и душистых цветов. Я кладу ее Нине на подушку, рядом с ее курчавой головкой. Малышка чуть заметно улыбается.
— Ну-ну, не прикидывайся, вставай! — говорю я.
И Нина раскрывает глаза. Смеется… Потому что и верно, хорошо играть целый день с подружками и дружками после долгой зимы, с ее душной хатой, болезнью и страшными банками, наиграться, а потом так сладко спать и улыбаться сквозь сон! Не хочется даже бабушкиных сказок, потому что весна рассказывает свою чудесную солнечную сказку, потому что так сладко пахнет над забором росистая черемуха…
Ага, есть у меня средство на твою лень!
— Вставай, — говорю, — послушаем радио.
— Ты погляди: если хорошее — встану.
— А если сказка?
— Тогда вот так, потихоньку.
— А если песенка?
— Тогда вот так — гоп!
Я надеваю наушники и включаю контакт: «Да будет свет!»
«…нашу передачу для дошкольников, — говорит приятный женский голос диктора, — белорусской народной сказкой «Пых».
— Тсс! — машу я на Нину, а она уже на лавке, снимает вторую пару наушников, растягивает их и надевает.
А тем временем звучат слова:
«Жили-были дедка, бабка и внучка Аленка. И был у них огород…»
Нина притихла и не шелохнется.
«…А на огороде том и капуста, и бурачки, и даже репка желтая росла. Захотелось деду репки…»
— Бабка, бабка, сюда!
— Чего? — показалась из кухни бабушка.
— Скоренько, бабка!
Бабушка вытирает руки о фартук и к уху, век не видевшему света под разными косынками, прикладывает чудодейственный кружок наушника. И застыла…
А я расплываюсь в улыбке победителя.
И в самом деле! Гори себе на сковородке лук, остывай в чашке недотолченная картошка, нам теперь не до того! Из-под снега векового гнета пробилась наша народная сказка, пошла по свету и, слившись с ароматами весны, зачаровала всех — и детство и старость!
Если б не нарыв — ну что бы вышел за рисунок!..
7
С рисунком ничего не получилось.
На третий день после того, как у меня явилось желание его начать, полиция забрала дядю Михася.
Приехали культурно, на велосипедах, еще в хате надели на него наручники и повели… Мы такие вещи видели часто. Не плакали только отец и я. Ну конечно же не плакал и дядя. Он пробовал даже улыбаться и утешать нас, но это тоже не получалось…
Через несколько дней его гнали большаком. Из местечка, где находится полицейский участок, в уездный город, в тюрьму. На этот раз из Гончаров был только один арестованный, однако вместе с нами к большаку вышло много народу. Так всегда бывало. Близко нас, конечно, не подпустили.
Дядя шел не один — шло их человек пятнадцать, как новобранцы. Возле нашей деревни полицейские сошли с велосипедов и, грозно покрикивая на нас, шагали по обочинам большака.
Вот и все.
Если для нашей семьи это ново, то для всех окружающих — это старая песня. Ну что ж такого, что в Гончарах забрали Михася Гончарика, который, говорят, все читал да писал, купил радио и слушал его месяца три?.. Правда, не один слушал, с людьми, которые приходили к нему вечерами. Для всех у него открыта была хата, двух наушников хватало на четверых соседей и друзей. Делился с ними хлебом разума и радости, идущих с востока. Но вот нашлась и на него собака. Хорошо еще, что одного из семьи взяли: остался отец, будет кому пахать да косить, а то ведь и самого хозяина и парнишку могли забрать, даром что ему только шестнадцать — берут у людей и таких…
И вот мы с отцом добываем наш черный кусок хлеба вдвоем.
Сегодня это не хлеб, это торф, который мы копаем на лугу.
Луг широкий, раскинулся от поля до леса, — иной раз может даже показаться, что тут привольно. Но полоска сенокоса у нас узкая, как и у большинства; три прокоса и «добавок» — еще половинка, которую я позапрошлым летом «выскубал» один, когда учился косить. Яму копаем поперек, чтобы торф складывать на своей траве. Отец стоит по колени в черной жиже, весь измазанный, мокрый от пота, грязи и дождя, который моросит сегодня с самого утра, словно осенью. Из ямы видна только голова, без шапки, тронутая сединой, которой, кажется, стало куда больше. Он упорно молчит и швыряет наверх большие черные кирпичи торфа, а я отношу их и складываю рядками. Кирпичи мокрые, скользкие и тяжелые. И все-таки мне легче, чем отцу, а он ни за что не хочет, чтоб я его сменил.