Фэнтези-2005 - Ирина Скидневская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А сейчас, тэрыкы, я оторву тебе башку! — злорадно засмеялся он, и по спинам айнов побежали мурашки…
Так он и пошел к теряющейся в темноте полынье, полуголый, ступая по снегу босыми ногами, с цепью в руках, — сын Пыльмау и Комоя, зачатый в любви, вскормленный белой медведицей и воспитанный Орво — надежда и спаситель айнов.
Злобный рык, короткий торжествующий вскрик Яко и тяжелый всплеск уходящих под воду в яростной схватке тел — вот все, что услышали охотники. Они ждали долго, потом вернулись к полынье и обнаружили на льду оторванную по локоть страшную волосатую руку…
Зацепив руку багром, охотники приволокли ее в стойбище, где молчаливая толпа ждала их возвращения. Со смесью страха и торжества айны по очереди рассмотрели руку, а потом каждый подошел к Пыльмау и с низким поклоном преподнес дары. Пыльмау поддерживали под руки — она ничего не видела из-за слез.
Орво не разрешал никому громко говорить, плакать или радоваться. Под ритуальные заклинания он спалил руку демона на костре — как когда-то сжег его собственную руку Токо…
Целый месяц айны с тревогой поглядывали в сторону моря. Целый месяц молчала Пыльмау — горе запечатало ее уста, и она сидела в своей яранге, как каменная, не замечая ухаживавших за ней женщин. Когда Орво наконец пришел и позвал ее, она направилась за ним послушно и с удивительной решимостью.
Ступив на скользкий лед залива, Пыльмау ласково позвала:
— Яко, сыночек, вернись!
Увидев, что она медленно побрела в сторону полыньи, Орво пытался ее остановить:
— Куда ты, Мау? Нельзя!
— Я хочу уйти со своим сыном.
— Не надо! Очень тебя прошу! — Орво едва не плакал. — Мау…
Она мягко высвободилась и пошла, до рези в глазах всматриваясь в ночь.
— Яко! Где ты? — все повторяла она.
Он бесшумно выступил из темноты, но она не испугалась и сразу узнала его, хотя сын погрузнел и изменился. Двигался он неуверенно, словно не доверял вернувшимся воспоминаниям, — огромный, наполовину заросший рыжим мехом и с диковатым лицом. Черный дух тэрыкы уже утвердился в его теле, но он все еще был уязвим, ведь человеческое пока жило в нем.
Пыльмау протянула к нему руки, и невыразимая нежность, любовь, отразившаяся на ее лице, как огнем, обожгла его. Он узнал, шагнул ей навстречу, и она горячо обняла его, целуя в родные, любимые глаза.
— Сыночек, дорогой мой мальчик, — шептала Пыльмау, обливаясь слезами.
— Мама… — искаженным глухим голосом выговорил Яко.
— Ты самый сильный, самый храбрый… Я так горжусь тобой, сынок… — Она крепко прижала его к себе, чтобы в последний раз защитить, укрыть от неизбежного.
Окружившие их охотники выстрелили одновременно и стреляли, пока не кончились патроны в ружьях.
Встав в круг, айны торжествовали и громко прославляли главного человека их племени, защитника, спасителя — Яко, сына Пыльмау и Комоя!
Орво сидел рядом с ушедшими — на белом снегу с красными разводами. Он не слышал радостных криков, только иногда смотрел на небо, где переливались чудесными красками дуги полярного сияния. Точно стрелы, пронизывали темное покрывало небес светлые лучи, и трепетали в воздухе изумрудные бахромчатые занавеси.
— Хороший охотник, добрый айн… — все повторял Орво, с величайшим почтением глядя на Яко.
Не утирая падающих слез, он смотрел в просветлевшее лицо Пыльмау, и ему казалось, что он видит ее освободившуюся от невыносимой тяжести душу.
Потом он закрыл ее глаза, в которых застыла беззвучная музыка радужных сияний, рожденных небом, — глаза, похожие на самые сильные, яркие звезды, что последними покидают небосвод под утро.
Людмила и Александр Белаш
АЛЬБЕРТА СОКРОВЕННАЯ
Шел дождь. Лес потемнел и затих, лишь неумолчный шелест капель слышался в дремучей чаще. Тяжелая испарина земли стелилась над сырыми травами и мхами, и казалось, теплый пар, сгущаясь, заливает мшистые низины в вековечных дебрях. В низко стелящихся тучах, волокущих по земле дождевые пряди, сверкнула извилистая нить молнии, и вслед ей сердито прокатился по небу гром.
Лисенок, скрывшийся под корнями вывороченного давней бурей дерева, зажмурился и слабо тявкнул в испуге. Дождь смешал запахи, струящиеся в воздухе, шум заглушил звуки, а этот треск наверху — как страшен!
Мимолетный свет молнии исчез в предвечерних грозовых сумерках. Раскрыв глаза, лисенок осторожно выглянул из-под корней — вроде дождь слабеет? Не пуститься ли бегом к родной норе?..
И новый страх заставил его припасть брюхом к земле. Тень, очерченная резко, как силуэт коршуна, выплыла из-за крон деревьев. С нею в прогал бурелома вторгся гул, как отзвук далекого сильного ветра. В середине черной тени вспыхнул круглый яркий глаз и, вытянув вниз шевелящиеся тонкие лучи, по-паучьи ощупал открытое место. Над лисенком повеяло, словно вдохнул огромный зверь, — и лисенок, не помня себя от ужаса, вскочил и понесся прыжками. Лучи погнались за ним; по мху и по шерсти лисенка, как живые росинки, забегали светящиеся пятнышки.
Его приподняло — и отпустило. Тень, зависшая над прогалом, скользнула дальше; с нею исчез и гул бури.
* * *Минула душная ночь. Окна в покое Альберты, как и во всех покоях Лансхольма, были выставлены и убраны на лето, но это не облегчило тяготу сна. Фрейлины Клара и Юстина, по обычаю делившие постель с Ее Сиятельством, измаялись и взмокли в давящей теплоте ночи, но Альберта блаженствовала, разметавшись и дыша свободно и просторно. Она обожала лето, и чем жарче сияло солнце, тем веселей была дочь герцога. Иногда она становилась просто неуемной в своей бодрости.
— Одеваться! Где завтрак?! Я велю выпороть кухаря!
Молилась и ела она второпях, а носилась неподобающе быстро, обгоняя шорох своих одежд. Пронзительный голос ее летел впереди:
— Я поеду верхом. Адриен! Скажи, чтоб оседлали моего Резвого.
Даже нянюшка Готлинда (а никого другого своенравная Альберта не слушалась) не могла убедить ее, что столь знатной девице отнюдь не пристало скакать по лугам и лесам, а тем паче владеть мечом и пускать на скаку стрелы в оленей.
В это утро Готлинда была особенно строга. Егерь, принесший спозаранку дичь, попавшую в силки, вновь заговорил о том, что в округе неладно. Смутный рассказ его достиг ушей недремлющей Готлинды, она обеспокоилась и, когда Альберта взметнулась без помощи стремянного в седло, сказала Ее Сиятельству:
— Вы бы побереглись и не ездили из Лансхольма. Что-то у нас нехорошо стало.
— Слышала, — отрезала Альберта. — Глупости. Не повторяй слова дворни.
Втянула Резвого — и в ворота. За ней поспешил Адриен, бросив с коня укоризненный взгляд на хмурую Готлинду.
— И матушка ваша волнуется! — крикнула та вслед, хотя за такие слова даже ей грозила долгая угрюмая немилость госпожи.
— Мать бы не трогала, — скрипнула челюстями Альберта, и никто ее не слышал, разве только Резвый. Но по ее посадке и тому, как руки держали поводья, Адриен понял, что хозяйка огорчена и рассержена. Не ускользнуло от него и то, как Альберта взглянула на Круглую башню Лансхольма. Кажется, сегодня оттуда ничего не слышалось, но Готлинде лучше знать: она дружна с женщинами, которые присматривают за бедной герцогиней. Бывшей герцогиней, если быть точным. Бертольф, добившись у папы римского развода с лишившейся рассудка супругой, поступил достойно и обеспечил несчастной Эрменгарде подобающий уход и содержание.
Столь же благородно обошелся Бертольф и с дочерью, выделив ей в кормление Лансхольм с окрестными угодьями.
Разумным, на взгляд Адриена, был и приказ герцога не выпускать дочь из пределов лансхольмского владения. Исключение делалось лишь для поездки на богомолье — в закрытых носилках, с закрытым лицом.
День выдался чудесный. Умытые леса светились свежей зеленью, ветер колыхал цветенье трав и доносил медвяный запах таволги. Адриен, скакавший за Альбертой, ощущал и другое — кисловатый муравьиный дух, означавший, что дочь Бертольфа злится и готова на расправу.
— А ты что слышал? — вопросила вдруг Альберта, придержав коня и поравнявшись с Адриеном.
— Ничего, Ваше Сиятельство.
— Не лги мне, Адриен дан Тейс. Я знаю, как пахнет ложь.
Адриен не удивился. Он привык, что Бертольфин чует лучше охотничьих псов. Страх, вожделение, обман — как оказалось, все имеет свой особый запах.
— Простите, Ваше Сиятельство. Кастелян запретил передавать вам те вздорные слухи, что…
— Кому ты давал клятву верности — герцогу или кастеляну?
Глаза Альберты чувств не выражали, но ее прислуга и телохранители поневоле выучились угадывать, что на душе у госпожи. Движение челюстей, словно грызущих что-то, и дрожь щетинистых пластинок, которыми она пробовала яства перед тем, как приступить к трапезе, намекали на близкий взрыв ярости. Щитки жестких губ оттянулись почти к скулам, собрались узкими ступенями над горловиной шейного кольца.