С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 1. - Сергей Есенин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все мы были очень разными, но все мы были молодыми, искренними, пламенно и романтически принимали революцию – не жили, а летели, отдаваясь ее вихрю. Споря о частностях, все мы сходились на том, что начинается новая мировая эра, которая несет преображение (это было любимое слово Есенина) всему – и государственности, и общественной жизни, и семье, и искусству, и литературе.
Обособленность человеческая кончается, индивидуализм преодолеется в коллективе. Вместо "я" в человеческом сознании будет естественно возникать "мы". А как же будет с художественным творчеством, с поэзией?
Можно ли коллективно создавать литературные произведения? Можно ли писать втроем, вчетвером? Об этом мы не раз спорили и решили испытать на деле. Так появились и киносценарий "Зовущие зори", написанный Есениным, Герасимовым, Клычковым и мной, и "Кантата", написавшая Есениным, Герасимовым и Клычковым.
Эти юношеские опыты для сегодняшнего читателя и наивны и несовершенны, но в них отразились и эпоха, и наши тогдашние художественные искания, и мы сами, до некоторой степени явившиеся прототипами отдельных персонажей. Материалом для "Зовущих зорь" послужил и московский Пролеткульт, и наши действительные разговоры, и утопические мечтания, и прежде всего сама эпоха, когда бои в Кремле были вчерашним, совсем свежим воспоминанием.
Мы были и ощущали себя прежде всего поэтами, оттого и в списке авторов помечено – "поэты". Свой реалистический материал мы хотели дать именно в "преображении" поэтическом; одна из частей сценария так и названа – "Преображение". Для Есенина был особенно дорог этот высокий, преображающий строй чувств и образов. Исходил он из реального, конкретного, не выдумывая о человеке или ситуации, но как бы видя глубоко заложенное и только требующее поэтического раскрытия.
Для Есенина, как и для нас – его соавторов, было важно показать ритм и стремительность этого преображения действительности. Так, Саховой – деревенский увалень – становится одним из безымянных героев революции, офицер Рыбинцев переходит к большевикам, его жена Вера Павловна становится другим человеком и уходит вместе с женой рабочего Наташей на фронт.
Некоторые собственные психологические и даже биографические черты мы вложили в героев сценария. В Назарове, "рабочем, бывшем политэмигранте, с ярко выраженной волей в глазах и складках рта, высокого роста" 1, есть черты Михаила Герасимова, который после революции вернулся из политэмиграции. Правда, Герасимов – сын железнодорожного рабочего, спокойный, сильный и красивый человек, крепко ходящий по земле, – совсем не был похож на "вихревую птицу", как значится в сценарии. Все сравнения его с птицей, относящиеся к "преображению", задуманы Есениным. Некоторые черты Веры Павловны Рыбинцевой навеяны моим тогдашним обликом. Я была романтической интеллигенткой, попавшей в "железный" Пролеткульт. Но, конечно, отчасти узнавая себя в Рыбинцевой, я никак не могу отождествлять себя с этим персонажем сценария.
Все развитие образа Рыбинцевой – это попытка показать в художественной форме революционное перевоспитание человека, пусть вышедшего из других социальных слоев, но ставшего на сторону революции.
Разработка образа Рыбинцевой как бы по молчаливому уговору (ему и книги в руки!) была предоставлена Герасимову, но основная наметка дана всеми.
Наташа Молотова в основном разработана мной. Ее образ имеет непосредственную связь с образом Тани из моей поэмы "Серафим". Обе они вышивают алое знамя, обе уходят на демонстрацию, а потом в бой.
Саховой ближе Клычкову: от Есенина тут может быть только налет мягкого юмора. А сцены в Кремле, арест и бегство Рыбинцева должны быть отнесены главным образом к Есенину. Вся эта часть сценария идет под знаком есенинского "преображения".
Эпизоды 13, 14, 15, 16 – 23 мы придумывали в столовой на Арбате, куда часто ходили все вместе обедать из Пролеткульта. Я помню голые деревянные доски стола, облупленную посуду, оловянные ложки, прокуренную комнату. Отсюда как противопоставление – "величественный зал, роскошная сервировка и изобилие пищи", как это дается в картинах будущего в сценарии. В картине рабочего праздника фон – "фабричные трубы" – был данью вкусам Герасимова. Кадры "работа будет нашим отдыхом" предложены тоже Герасимовым.
Начало IV части "На фронт мировой революции" в основном принадлежит Есенину и Клычкову, а конец – Герасимову. Его же – образ "мадонны на фоне моря".
Возникает вопрос: был ли этот сценарий случайным для Есенина? Едва ли.
Весь этот непродолжительный период сближения с пролетарскими поэтами был существен для его пути. В тогдашней литературе шел сложный процесс отмирания старого и возникновения нового. Было ясно одно, что по-прежнему писать уже нельзя, что надо искать каких-то иных форм.
Есенин не мог не видеть недостатков нашего незрелого детища, но он своей рукой переписывает большую часть чистового экземпляра сценария, не отрекаясь от него, желая довести до печати.
Жизнь потом разметала нас, но "Зовущие зори" остаются для меня дорогим воспоминанием о товарищах моей молодости.
‹1956›
Л. В. НИКУЛИН
ПАМЯТИ ЕСЕНИНА
В первый раз я увидел его в 1918 году, в середине лета, в одном из тех московских кафе, где состоятельные господа в тот голодный год лакомились настоящим кофе с сахаром и сдобными булочками. Теперь на том месте, на углу Петровки и Кузнецкого переулка, разбит сквер, и только старожилы помнят дом с полукруглым фасадом, где было это кафе.
Постепенно состоятельные господа перекочевали на Украину, в гетманскую державу, и владельцы кафе для привлечения новых клиентов назвали свое предприятие "Музыкальной табакеркой" и за недорогую плату выпускали на эстраду поэтов. Поэты читали стихи случайной публике – эстетам в долгополых визитках и цветных жилетах, окопавшимся в тылу сотрудникам банно-прачечных отрядов – так называемым земгусарам, восторженным ученицам театральных школ; но приходили сюда и ценители поэзии, главным образом провинциалы – врачи, учителя, студенты.
Меньше всего проявляли интерес к выступающим на эстраде сами поэты, они обычно сидели не в круглом зале, а в примыкающей к нему комнате и читали друг другу стихи – свои, чужие:
Я блуждал в игрушечной чаще
И открыл лазоревый грот…
Неужели я настоящий
И действительно смерть придет… 1
Спорили о вечности, о нетленной красоте, о том, что эти стихи оценят потомки, и иные были серьезно уверены в том, что вернется прежняя удобная, приятная жизнь, а с ней придут слава и бессмертие.
Здесь я познакомился с Борисом Лавреневым. Оба мы писали стихи и, возвращаясь ночью из "Табакерки", убеждали себя в том, что сегодня были там в последний раз. Бродили по ночной Москве, разносили вдребезги литературные авторитеты, не обращая внимания на отдаленные и не слишком отдаленные выстрелы. Однако в следующий же вечер снова встречались в той же "Табакерке" – как-никак иной раз там можно было услышать самого Брюсова. По-прежнему в примыкающей к залу комнате поэты хвалились сборниками своих стихов в пестрых обложках; стихи издавали меценаты, а иногда и сами поэты, отказывая себе в самом необходимом. Какие только не изобретали названия для сборников – "Барабан строгого господина", "В лимонной гавани Иокогама" 2 или что-то в этом роде.
Все это теперь кажется нелепым, искусственным, а около сорока лет назад к этим вывертам относились серьезно, азартно спорили, восхищались, иногда заглушая то, что происходило в это время на эстраде.
Словом, в "Табакерке" был обыкновенный вечер, не обещающий ничего замечательного, но вдруг все притихли – из круглого зала донесся молодой, чистый и свежий голос, и в нем было что-то завлекательное, зовущее. Все сгрудились в арке, соединяющей комнату поэтов с залом.
На эстраде стоял стройный, в светлом костюме молодой человек, показавшийся нам юношей. Русые волосы падали на чистый, белый лоб, глаза мечтательно глядели ввысь, точно над ним был не сводчатый потолок, а купол безоблачного неба. С какой-то рассеянной, грустной улыбкой он читал, как бы рассказывая:
Он был сыном простого рабочего,
И повесть о нем очень короткая.
Только и было в нем, что волосы как ночь
Да глаза голубые, кроткие.
– Есенин!
Жизнь Есенина, чудо, случившееся с ним, крестьянским юношей, ставшим одним из первых русских поэтов, наших современников, – все это было хорошо известно. Но как-то странно было видеть его, автора стихов "Русь", внешне ничем не подчеркивающего своей биографии – ни в одежде, ни в повадках. На нем не было поддевки, он не был острижен в скобку, как некоторые крестьянствующие поэты, не было и сапог с лаковыми голенищами. Светлосерый пиджак облегал его стройную фигуру и очень шел ему – такое умение с изящной небрежностью носить городской костюм я видел еще у одного человека, вышедшего из народных низов, – у Шаляпина.