Остров любви - Юрий Нагибин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не бойся. Они не посмеют узнать себя. Будут считать, что высмеяны нувориши, а не урожденные Гогенлоу, Лобковицы, Эстергази.
— Чего ты так расхрабрился?
— Я и сам не знаю, — развел руками Кальман. — Я очень люблю мою героиню Сильвию Вареску, а ее там все обижают…
— Сильвия… — повторила Паула, словно пробуя имя на вкус.
— Как странно!.. Вот прозвучало имя, а что будет с ним дальше? Умрет ли, едва родившись, или разнесется, как эхо в горах?.. До чего же все непредсказуемо в искусстве, если только оперетту можно считать искусством.
— Жалко, что не осталось вина. Мы бы выпили за успех.
— Упаси боже! — в неподдельном испуге вскричал Кальман. — Нельзя пить за дела! — И он постучал по деревянной столешнице. — Я же говорил тебе, что успех зависит от бесчисленных случайностей. И никогда не знаешь, где подставят ножку. После пятисотого спектакля я осмелюсь сказать: видимо, моя оперетта увидит свет.
— И все-таки успех зависит от другого, — не приняла шутки Паула. — Дать тебе добрый совет?
— Ты сегодня на редкость щедра. Сперва бунт, суровая отповедь, куча наставлений, теперь добрый совет.
— Ты забыл, а название оперетты?..
— Действительно! Название — половина дела. Так что же ты мне посоветуешь?
— Не тебе, а вам: господам Иенбаху, Штейну и Кальману. Я знаю, что такое работать в Вене. Вы накачиваетесь крепчайшим кофе, от возбуждения ругаетесь, как извозчики, нещадно дымите и временно примиряетесь на свежих неприличных анекдотах.
— Утешительная картина вдохновенного творчества!
— Во всяком случае, правдивая. Вот мой совет, Имре: найдите более спокойное место для работы, чем Вена. Твоим приятелям надо немного остыть и сосредоточиться. Нельзя кропать либретто между двумя партиями в покер. И ты будь неотлучно при них. Как гувернантка, как педель… Пойми, Имре, твой час пришел, сегодня или никогда.
— Ей-богу, даже страшно! И куда ты нас отсылаешь?
— Хотя бы в Мариенбад… После взбудораженной столицы курортный шорох покажется вечным покоем. И ты выиграешь свою большую ставку.
— Да, Мариенбад — то, что нужно для Иенбаха и Штейна. Тихий рай сердечников, почечников и толстяков с нарушенным пищеварением. — Кальман улыбнулся. — Решено, Паула, маршрут в Бессмертие ведет через Мариенбад…
Княгиня ЧардашаВсе говорили о неминуемой войне, и никто в нее не верил. И людный в разгаре сезона Мариенбад жил обычной суматошной и пустой курортной жизнью. Встречи у источника, где с раннего утра играл духовой оркестр, торжественные хождения, словно к Лурдской божьей матери, на ванны и прочие процедуры, нудный крокет, карты по-маленькой (ночью рулетка по-крупному), долгое высиживание в плетеных креслах открытых кафе под огромными зонтиками и обсуждение текущих мимо пестрой лентой гуляющих, вечер танцев с премиями, лотереи и гастроли неведомых европейских звезд в местном избыточно фундаментальном театре. И все же здесь было куда спокойнее, чем в Вене.
Оба либреттиста с удивлением и легкой тревогой отметили перемену в человеке, хотя и склонном иной раз к упрямству, но отнюдь не казавшемся сильным и настойчивым. Между собой они шутили, что Кальман и сам находится во власти какой-то таинственной высшей силы. Да так оно и было на самом деле. Целыми днями он донимал их, что у Эдвина, героя оперетты, нет характера.
— Но он бесхарактерен по самой своей сути, — защищались либреттисты. — Даже совершив благородный поступок, с легкостью от него отказывается.
— За что же любит его такая женщина, как Сильвия? — допытывался Кальман.
— Разве любят за что-нибудь? — возразил Иенбах, большой дока во всем, что касалось взаимоотношения полов. — Еще великий Гёте сказал, что легко любить просто так и невозможно — за что-нибудь… Кстати, — его очки весело взблеснули. — Один господин застал свою жену с любовником…
— Помолчи! — сердито оборвал Кальман. — Мелодии текут из меня, как вода из отвернутого крана, но я не могу дать Эдвину арию. Он все время на подхвате у Сильвии. А где его тема?..
Воцарилось молчание, прерванное чуть натужно оживленным голосом Иенбаха:
— Представляете, муж входит, а жена и любовник…
— Заткнись! — прикрикнул Штейн. — А если дать Эдвину сольный номер после того, как Сильвия рвет брачный контракт?
Кальман задумался, подошел кельнер, насвистывая в угоду композитору «А это друг мой Лёбль», поставил на столик горячий кофе и забрал груду грязных чашек.
— Друзья мои, только вообразите картину, — хлебнув свежего кофейку, взыграл Иенбах. — Муж как ни в чем не бывало входит в спальню…
— Покушение в Сараево!.. — раздался пронзительный голос мальчишки-газетчика. — Убийство кронпринца Фердинанда!..
— Это война! — потерянно прошептал Иенбах.
— А я что говорил! — с непонятным торжеством воскликнул Штейн. — Австрия предъявит Белграду такой ультиматум, что не будет выхода! — он выхватил газету из рук мальчишки.
— Сараево принадлежит Австрии, — возразил Иенбах. — Почему Белград должен отвечать за убийство австрийского наследника на австрийской территории австрийским подданным?
— Ты сущее дитя! Это же предлог, чтобы прибрать к рукам Сербию. Габсбургам — нож острый ее самостоятельность. Не исключено, что убийство спровоцировано. Тем более что покойного Фердинанда не выносили даже при дворе.
— Что делать?.. Что делать?.. — лепетал Иенбах, шаря по карманам.
Очки сползли на нос, его голые, незащищенные стеклами голубые глаза круглились детской беспомощностью.
— Что делать? — повторил Кальман. — Финал третьего акта. У Эдвина не будет собственной арии. В наказание за вину перед Сильвией. Нарушение традиции?.. Да. Но в этом и будет его музыкальная характеристика.
Либреттисты потрясенно смотрели на своего «командора», не узнавая его. Ледяное спокойствие, за которым не равнодушие даже, а полное презрение к судьбам Австрийской монархии, твердая убежденность Мастера в необходимости своего дела, верность поставленной цели вопреки всему — откуда такая сила? О том знал лишь сам Кальман, и он знал к тому же, что это еще не его собственная сила…
…Он вернулся домой в таком приподнятом настроении, в каком Паула никогда его не видела. Вечные сомнения — не в музыке, он с равной легкостью выпускал и сталь, и шлак, — в успехе, терзавшие его вплоть до последнего падения занавеса, омрачали семейную жизнь. Не успевали отгреметь заключительные аккорды, как он уже подсчитывал доходы — ошеломляюще быстро — порой с весьма кислым видом («Маленький король»), порой с холодноватым прищуром делового удовлетворения («Цыган-премьер»). Но удача не дарила ему радости, упоения: так сухарь-финансист подводит удачный баланс, так циничный адвокат прячет в карман гонорар за выигранный или проигранный процесс, так, разглаживая мятые бумажки, подсчитывает дневную выручку дантист или гинеколог. Паула до сих пор не могла понять, как, где и когда зарождаются у Кальмана его великолепные мелодии. Спал он долго и крепко, за редкими исключениями, много времени тратил на либреттистов, репетиции, внимательнейшее изучение курса акций, на прокуренные кафе — по старой будапештской привычке. И вдруг невесть откуда возникала дивная мелодия: огневой чардаш, чарующий вальс, головокружительный галоп. И столько обнаруживалось в этом флегматичном, сумрачном, тяжелом человеке нежности, романтики, веселья, восторга перед жизнью — откуда только бралось? В отличие от многих Паула знала, что у Кальмана есть сердце, есть страх за близких, старомодно-сентиментальные чувства к матери, брату, сестрам, безоглядная щедрость — к отцу. Но на окружающих Кальман производил впечатление музыкальной машины, чуждой всем земным волнениям, кроме взлета и падения биржевых акций.
И вот Кальман ликует, и будто легкое свечение осеняет его загорелый под мариенбадским солнцем лоб, и Паула чувствует, что не в силах сказать того, чего не сказать нельзя, а пальцы непроизвольно комкают траурную телеграмму.
— Как ты была права! — благодарно твердил Кальман. — Впрочем, ты всегда и во всем права. Даже война нам не помешала. Мы отлично поработали, я привез готовое либретто и всю музыку или на бумаге, или тут, — он хлопнул себя по лбу.
Нет, она ничего ему не скажет. Мы вообще так редко бываем счастливы, а люди, подобные Кальману, вовсе никогда. Конечно, потом, когда все откроется, он не поймет ее молчания, не простит кощунственной утайки, ну и пусть, она не станет оправдываться, не станет убеждать, что берегла его радость, а к несправедливости ей не привыкать.
— С оркестровкой дело неожиданно пошло хуже, — Кальману не терпелось все рассказать. — Я начал спотыкаться там, где отроду скользил, как по льду. В чем, в чем, а в незнании оркестра меня не упрекнешь. Но ничего, авось справлюсь. Хуже: я никак не слажу с одной мелодией, которая дает ключ не только к первому акту, но и ко всей оперетте. Вернее, к ее второй линии, почти столь же важной, как и первая. Вот послушай. — Он подошел к роялю, откинул крышку и заиграл что-то меланхолическое, со, странно бравурными вспышками.