Путешествие в Закудыкино - Аякко Стамм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как это?
Лес снова вздохнул всеми своими зелёными лёгкими. Но то уже был иной вздох – вздох облегчения и надежды. Невесомые словно утренние бабочки солнечные лучики уже вспорхнули низко-низко над землёй, разогревая блуждающий предрассветный воздух трепетанием своих ярких крылышек. Первые, ещё несмелые они едва коснулись вскользь зияющих язв чёрных костровищ, тронули и отпрянули брезгливо от испражнений цивилизации, в изобилии оставленных тут и там в виде пустых бутылок, рваных полиэтиленовых пакетов и покорёженных жестяных консервных банок, скользнули сочувственно по трупам некогда могучих стволов, обязанных своей гибелью всё той же цивилизации, забывшей о них сразу же после умерщвления. И это следы любви человеческой, отягощённой цинизмом, с которым она приносится в жертву просвещению как раз по случаю больших христианских праздников, воспевающих и прославляющих всё ту же Любовь, поруганную всё тем же просвещением. Но с восходом солнца всякий раз освещались Надежда и Вера, что Любовь между природой и царём её умерла не на вовсе.
– Вот ты и сделал свой выбор. Я же говорил, что всяк человек рано или поздно его делает, никого не минует чаша сия. Потому что уклонение от выбора – это пассивный выбор того, которого ты сегодня отверг. Но не обольщайся, не думай, что он навсегда ушёл. Нет, он отныне постоянно будет с тобой, хоть и не явно. Чуть усомнишься, знай, это он дует тебе в уши свою философию, чуть остановишься, разнежишься, это он разжижает твою кровь своим коньяком, чуть закружит голову успех, это прижились и поднимаются в твоей душе льстивые ростки искуса. Будь осторожен и внимателен.
Всё ещё яркий, хотя и меркнущий уже глаз луны поплыл над колышущимися волнами безбрежного лесного океана, нырнул в них, желая сокрыться, спрятаться, не выдерживая конкуренции с дневным светилом, но вдруг вынырнул вновь и поплыл стремительнее, убыстряя ход. Вот он резко изменил траекторию движения, приближаясь, наезжая на затерянную в лесу платформу, сопровождаемый усиливающимся металлическим стуком колёс о стыки рельс. К полустанку с шумом подкатил поезд, ощупывая ярким прожектором пространство впереди себя. Подкатил и остановился.
– Поезжай с Богом. А там увидишь, что должен увидеть, узнаешь, что должен узнать и поймёшь, что должен понять. Отныне ты – уже не ты, а тот, кто был и грядёт. Пока не могу сказать тебе больше, и не спрашивай. Гряди и виждь.
Старец достал из сумы маленький свёрток – нечто, завёрнутое в лоскут грубой льняной материи, и вложил в руку своему посланнику.
– На вот, это поможет тебе и себя узнать и Россию понять. Поезжай, и да храни тебя Господь.
Ярким летним днём, когда могучее светило уже уверенно заняло наивысшее, утвердительное положение над горизонтом, когда уснувшая луна только начала набирать силы для своего предстоящего восхождения, гулявая, блудливая Москва затаилась до времени в ожидании своего выхода на арену ночной вакханалии. Этим полуденным часом в большой комнате, щедро одаренной солнечным сиянием, не затмевающем, впрочем, крохотного огонька неугасимой серебряной лампадки, отражённого от чудотворного образа Спаса Нерукотворного, сидели трое.
– Проводил? – спросил первый – худой, измождённый долгой-предолгой жизнью человек, с некогда красивым, но высохшим от времени и забот лицом, впалыми щеками, выдающимися, острыми скулами и носом, большим, изборождённым морщинами умным лбом и тусклыми, мокрыми от слёз глазами.
– Проводил, – коротко подтвердил второй – древний старик с длинной седой бородой, в старой, изрядно поношенной скуфье на голове, с ветхой сумой и длинным, выше человеческого роста посохом, лежащими на полу возле ног.
Где-то в тёмном углу жалобно заскулил третий – большой лохматый пёс неизвестной породы.
– И я направил. Значит, так тому и быть, – подвёл черту первый, туша сигарету в наполовину ещё полном вина бокале.
Помолчали.
– Пора мне, Рассказчик, – старик встал, поднимая с пола посох, и закидывая суму за плечо. – Всё возвращается, надобно и мне назад, я там нужнее. Не желаешь со мной?
– Не юродствуй, Прохожий, это не твой чин, – Рассказчик взял со стола свой бокал с плавающим в нём окурком и тут же вернул его на место. Затем поднял полупустую бутылку, отхлебнул прямо из горлышка и закурил новую сигарету. – Знаешь ведь, нельзя мне, я местный, московский. Не время ещё, не накопила пока что, не нажила Русь Русских, не исполнила Веры своей и верности присяге. А отягощать новым предательством и без того тяжкий крест её не желаю. Пожду покуда.
– Послушай, Рассказчик, – сказал старик, взяв в руку, посмотрев на просвет и снова ставя на стол высокий бокал, полный так и не тронутого красного, как кровь, вина. – Ты тогда про Иуду спрашивал, и нынче о предательстве молвил. Додумал что, или так, к слову?
– Погоди, монах, – Рассказчик обнажил в блаженной улыбке четыре уцелевшие зуба и хитрым прищуром посмотрел в глаза Прохожему. – Что я додумал, про то Бог ведает. А тебе, как и прочим, о том не от меня узнать предстоит. Сам ведь знаешь?
Прохожий помолчал с минуту и, поправив на голове скуфью, направился к выходу, так и не удостоив ответом вопрошавшего. Возле самой двери он остановился.
– А всё-таки, роман твой должен быть написан, – сказал на прощание старик.
– Я не пишу романов, монах, – ответил Рассказчик. – Вот там ты ему и напомнишь.
– Ну, как знаешь.
Прохожий вышел.
Рассказчик посидел ещё в своём старом скрипучем кресле, докурил сигарету, наконец, встал, бросив окурок в бокал, и подошёл к окну. Там, за окном, ярко освещая мёртвый город обличающим сиянием, чтобы ни одна язва, ни один струп, ни один гнойник разлагающегося в проказе бесформенного тела обширного лепрозория не были сокрыты, спрятаны от глаз ещё живых и могущих жить, стояло в зените огромное, жаркое солнце на беспредельно глубоком как вечность синем небосводе.
Книга пятая
Иуда
XXIX. Оставь всё и следуй за мной
Огромное, жаркое солнце на беспредельно глубоком как вечность синем небосводе. Лёгкий ветер с моря несёт прохладу и отдохновение от полуденного летнего зноя. Благоухающий множеством ароматов свежих трав, ярких цветов и спелых плодов воздух наполнен причудливым щебетанием, поистине райскими трелями неугомонных птиц, усвоенными и заученными ими, должно быть, ещё со времён Эдема. Благодатный край. Небольшой кусочек плодородной земли в окружении мёртвых песков Палестины, обетованный Создателем Его народу – единственному народу во вселенной, отмеченному печатью избранности. Радующий глаз простор сплошь усеян виноградниками. Налитые сладким соком ягоды лозы жадно, как приникший к материнской груди младенец, вобрали в себя безграничную щедрость этого чудного уголка земного рая. Какое счастье родиться здесь, быть сыном этой страны, дарованной самим Богом. Осознавать себя причастным к священной миссии хранения и сбережения в полноте и незыблемости великого откровения свыше, трепетно передаваемого из поколения в поколение. Чтобы ни единой крупицы этого духовного богатства не потерялось, не пропало даром, не досталось псам, рыскающим по миру и тщетно ожидающим от своих ложных божков хоть жалкой крохи того сокровища, которое всякий иудей имеет даром – не по заслугам, но по рождению.
И он чувствовал, ощущал всеми восприимчивыми клеточками трепетной души и это счастье, и эту сверхзначимую для каждого иудея печать избранности, и сладкое томление сердца в терпеливом ожидании свершения ещё одного обетования. Последнего. Главного! Он верил, как всякий, рождённый под этим солнцем. Он ждал, впитав с материнским молоком и с горячим прикосновением натруженной отцовской ладони неизменность и истинность всякого слова Божьего, данного его народу через пророков. Терпеливо и восторженно грезил, что однажды, в такой же, как сегодня, солнечный день свершится главное событие в многовековой и многотрудной истории его земли, исполненной великих взлётов и тяжких падений. Придёт обетованный Мессия, явится Царь Иудейский из древнего рода Давидова, из колена Иудина – его колена. Сойдёт в силе и славе своей и спасёт народ Израиля. Воссоздаст его, возвеличит над всей землёй и утвердит в царствовании над миром. Он ждал, он знал, ни секунды не сомневался в том, что это будет. А язык последних знамений, считываемых мудрецами народа и передаваемых из уст в уста полушёпотом, в тайне от вездесущих ушей римского кесаря, ясно говорил, заставляя учащённо биться сердце, что будет то скоро. Вот-вот грядёт. На пороге уже.
Он помнил, всегда помнил, как в далёком беззаботном детстве нежно и, вместе с тем, властно брал его – непоседу-мальчишку – на руки его старый любимый дед. Он рано остался без родителей, он их даже не помнил – мать и отца заменил ему дед, единственно близкий и родной человек на свете. С ним мальчик сделал первые шаги, произнёс первое слово, и слово это было «дед». Старик выкормил его, слишком рано познавшего сиротство, не спал ночами, выхаживая его в болезнях. Он учил его читать, писать и считать. Особенно увлекал маленького Иуду счёт, потому что дед выстраивал занятия так, чтобы складывать приходилось чаще и больше, нежели вычитать и делить, к великой радости ученика, неизменно остававшегося в прибытке. Дед всегда интересно, с особым артистизмом рассказывал ему из священной книги иудеев. О том, как Великий и Всемогущий Бог создал небо и землю, солнце и звёзды, реки и моря и вся, яже в них, насадил вокруг красивые и благоухающие растения, заселил землю всякой тварью, а под конец сотворил самое лучшее своё создание – человека. Как человек рос, множился, заселял и осваивал землю, как грешил перед Богом, за что был наказан потопом, затем жупелом и огнём. Как из рода древних патриархов Авраама, Исаака и Иакова создал Бог народ Свой, вывел его из Египта и расселил в благодатном краю древней Палестины. Мальчик слушал с неизменным интересом и в детских мечтах представлял себя то бесстрашным Давидом, не побоявшимся выйти против ужасного великана Голиафа, то мудрым Соломоном, разгадывающим самые запутанные загадки, то преданным Богу и своему народу Даниилом[46], входящим в раскалённую, огненную печь и выходящим из неё невредимым…