Том 1. Нравы Растеряевой улицы - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Куда же ты ее прячешь?..
— Невозможно, вашскородие, никак: увидят… Сто цалковых стоит… сорок прошу.
— Да это краденая!
— Сохрани бог! что мне?.. В кутузке-то мне не очень желательно сидеть… по нужде продаю.
— Что-то неладно ты говоришь!
— Барин! барин! ваше благородие!.. куда же вы?.. Двадцать пять!..
— Десять!
— Что вы, ваше благородие! Обижать человека… Гаспадин, позвольте!
— Ну?
— Угодно двадцать рублей? не по-моему, не по-вашему?
— Ничего мне не угодно!
— Как ваша цена? Как же так, ничего не угодно?
— Пять целковых, она не нужна мне…
И прохожий идет.
— Эх, какой вы барин сердитый! — вяло произносит «чуйка». — Ну, пожалуйте, бог с вами… На чаек бы…
— Ну-ко, брат, оцени-ка, сколько заплатил? — говорит прохожий приятелю, показывая покупку.
— Пятачок?
— Что-о-о-о?..
В другой раз «чуйка» встретилась вам у Иверских ворот. Под аркой, среди грохота и стука сотни экипажей, среди разнообразных криков и пения, доносящегося из часовни, как-то назойливо журчит речь «чуйки». Держа в руках книгу «Химический анализ», пачку конвертов и две-три палочки сургуча, она неотступно следует за каким-то купцом и ежеминутно дребезжит над самым его ухом:
— «Аннализ»!
Купец идет молча; но «чуйка» не отстает, она словно прилипла к нему: забегает вперед, егозит и тычет ему в самый нос свою книгу.
— Аннализ!
— Прочь!..
— Аннализ! особбенная кыига-с!
— Прочь!..
— Пользительные советы!..
— Прочь, говорю!
Сцена этого рода обыкновенно оканчивалась тем, что иной прохожий находил необходимым позвать полицейского, а другой, соблазнившись достоинствами книги, покупал ее, тащил куда-нибудь на Ордынку, за Москву-реку, сажал за нее сынишку, с явным желанием вложить в его тучное существо какие-нибудь познания; но эта попытка, по обыкновению, никакого успеха не имела, а «Химический анализ» очень скоро находил приют в кухне и употреблялся на подстилку под кулебяки.
И вот, спустя год-другой, та же «чуйка», только сделавшаяся опытнее, старше и солиднее, ходит по дворам в виде старьевщика. Совершилось это перерождение в силу той же причины, какая родила на свет божий поговорку: «Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше». И действительно, «чуйке» теперь много лучше: скитаясь по Кузнецкому, толкаясь у Иверской, она была воплощенная нужда, искавшая милости в каждом; а теперь эта же нужда, которой везде непочатый угол, сама гоняется за «чуйкой» и на долгие годы вперед сулит ей хороший кусок хлеба.
Первая квартира*
(Из записок пролетария)…Претерпев множество неприятных и комических столкновений, неизбежных для провинциала, впервые попавшего в такой запутанный город, как Москва, я, наконец, нашел себе маленькую работу и отыскал столь же маленькую, как и работа моя, комнату. Между множеством разного рода неряшливых и непривлекательных съемщиц, которых приходилось видеть мне во время поисков квартиры, Марья Петровна, теперешняя моя хозяйка, могла смело первенствовать. В пользу ее опрятности говорило, во-первых, то, что она считала себя «мадамой», то есть содержательницей белошвейной мастерской; во-вторых, то, что она была чиновницей, супругой театрального чиновника; в-третьих, она была молода и, наконец, в-четвертых, водила знакомства с благородными семействами и в особенности с благородными мужчинами.
Все эти качества, неизвестные мне в первый момент посещения ее квартиры, не имели, однако же, той чарующей силы, которая бы могла уничтожить во мне дурное впечатление ее фигуры. Это была молодая, но истрепанная личность с редкими и едва даже не облезлыми волосами. Я ее застал в самом растерзанном утреннем костюме и тем ввел, повидимому, в неописанный ужас. Желая поправить очевидно невыгодное впечатление, произведенное ею на меня, она старалась прикинуться наивною девочкою, улыбалась, куталась в изодранную блузу и не упускала при этом случая распахнуться и пощеголять тощими прелестями собственных плеч и рук. Быть может, я бы снова пустился на поиски другой квартиры, но комнатка, которую показала мне эта мадам, понравилась мне, была недорога, удобна, и притом же тот дом, где работал я, был отсюда недалеко. Я остался.
Комнатка эта находилась на антресолях; здесь же помещалась мастерская, битком набитая швеями; и в то время, когда хозяйка показывала мне комнату, молодые лица их с особенным вниманием и улыбками рассматривали в полуотворенную дверь нового жильца.
Жилец был рад такому соседству, потому что любил деревенские песни, а здесь надеялся услышать их в изобилии, ради чего в тот же вечер и перебрался на московскую квартиру.
Окончив работу, я в тот же вечер сидел в своей комнате на подоконнике: окна были какие-то маленькие, квадратные, лепились почти около пола, как обыкновенно бывают окна на антресолях, и поэтому для того, чтобы увидеть хоть клочок неба, необходимо было садиться на подоконник.
Стоял удушливый летний вечер. Кусочек неба, который выглядывал из-за крыш огромных домов, был какого-то грязно-желтого цвета; московская пыль тучей стояла над городом и застилала небо. Из переулка и с улицы доносился треск колес. На дворе кто-то пел. Я высунул голову в окно. На коридоре нашей квартиры, углом поворачивавшем от кухни, на растворенном окне сидели все швеи госпожи Поляковой, моей хозяйки, и вели разговоры. Заметив меня, — они замолкли; но через несколько времени разговоры начались снова, только немного тише.
— Я б ему-за это показала! — храбро говорил молодой голос. — Барские помои!.. Ежели б он так со мной, как с Дуняшей…
— Молчи! — прервал шопотом другой голос, по всей вероятности голос Дуняши.
— Сластёха этакой! — продолжала первая.
— Погоди, попадешься и ты, — заметила кухарка, что я узнал по грубому голосу, который слышал утром.
— Я-то?
— Ты! И ты попадешься!
— Ну это вот! видишь вот это? Это вот на-ко…
— Ладно!.. Твой век, Татьяна, не очень-то долог! — продолжала кухарка. — Будь ты в этом покойна, и даже так, что совсем твой век короток!..
Татьяна захрабрилась пуще прежнего.
Она просыпала в ответ такое множество слов, и притом так скоро, что я ровно ничего не мог расслышать хорошенько, но из храброго тона ее голоса я, впрочем, мог смело заключить, что Татьяна твердо верит в свой долгий век. Храбрые речи свои она закончила каким-то отрывистым смехом, тотчас же звонко затянула какую-то песню и вдруг бросилась за кем-то по коридору «догонять». Через минуту слышно было, как бегущие «строчили» по лестнице. Они выбежали на двор и принялись ловить друг друга, оглашая внутренность двора звонким смехом.
На окне в коридоре остались Дуняша и кухарка Акулина. Они долго молчали. Акулина, почесывая голову, зевала инеизвестно у кого спрашивала: «который-то теперича час?» Затем через несколько времени, удовлетворяя собственному любопытству, так же сонно отвечала себе;
— Теперь, надо быть, час девятый!
И успокоивалась.
Дуняша вздыхала, но вздыхала так, что решительно не было возможности сделать какую-нибудь связь между этим вздохом и тем проступком против нее кого-то, про который упомянула Татьяна: что-то вялое, неопределенное слышалось в ее вздохе.
— Поди, жильцу-то самовар пора? — лениво заговорила Акулина.
— Ты понесешь? — спросила Дуняша…
— Да хоть и ты… неси!..
— Сём я? Кто такой: скубент какой-нибудь?..
— Куды-то ходит… Говорит, отсюда близко… Бог его знает…
— Мы, Акулинушка, — вяло говорила Дуняша, — мы вместе самовар-то понесем?
— Нукштож!.. Кто его знает! Сразу человека не распознаешь… Чужой человек, кто он? Бог его знает…
Кухарка и Дуняша зевали и почесывались. Дуняша пспрежнему вздыхала каким-то звонким вздохом.
— Которого человека и знаешь, да и то надумаешься…
— И-и ка-ак!
— То-то и есть! Вот Андрюшка твой!..
— Выжига! — перебила Дуняша…
— Выжига! А был, небось, не выжига!.. Кажется, не один день знала, а когда вполне оказался! то-то и есть!.. Понесем самовар-то… О-ох, батюшки, что-то меня мутит как… Бери… тьфу, господи, то бишь, неси чашки-то! О-о-ох!
Кухарка и Дуняша исчезли; исчезли, впрочем, медленно. Дуняша, поднимаясь с подоконника, не упустила случая вздохнуть.
Я стал ждать посещения. Сидя попрежнему на подоконнике, я слышал, как в кухне, находившейся под моей комнатой, постоянно хлопала дверь и швеи толпами возвращались сюда из коридора; они разговаривали, звонко смеялись, затягивали песни. В промежутках этих разговоров и смеха слышался грубый голос Акулины, раздававшийся всякий раз, как только труба самоварная грохалась обземь, чему в особенности способствовала беспрерывная беготня посетительниц. В ответ на суровые предостережения Акулины раздавался смех, еще более громкий и дружный, снова затягивалась песня, и все шло по-старому. Должно быть, благодаря этому и постоянно обрушивавшейся трубе самовар прибыл ко мне очень поздно, но зато вместо двух гостей, которых я ожидал, к моим дверям подвалила целая ватага.