Шальная магия. Здесь (СИ) - Анна Агатова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ай, ещё купим! — с пьяной удалью махнул он рукой.
Люба молча повернулась и ушла.
В своей комнате села в любимое кресло, руки снова безвольно упали вдоль тела. Медленно осмотрелась. Маленькая скромная комнатка, бедность, ужасные соседи и никакого будущего.
Потянулась к выпавшей из комода коробке. Подняла. Открыла.
Паспорт. Подольская Любовь Никитична, дата рождения. Вспомнила, что скоро день рождения. Бог ты мой, ей скоро пятьдесят…
А ниже — фотографии. Смешной маленький Никитка в детском саду… Вот он первоклассник, с цветами почти в его рост и щербатой на два передних зуба улыбкой, вот угловатый школьник, неловко отворачивающийся от неё, стоящей рядом и просительно улыбающейся — она до сих пор помнила, как уговаривала его сфотографироваться тогда, а он всё упирался. Вот он, принявший присягу…
Под фотографиями — свидетельство о смерти. Никита Дмитриевич Подольский, родился… Умер… Двадцать один год. Всего двадцать один!
Эх, Никитка, Никитка…
Как она волновалась, как переживала, боялась, когда он пошёл в армию! А он отслужил. Вернулся. На работу устроился. Девушки ещё не было, но совсем ведь молоденький, всё впереди!.. И такая нелепая смерть: подрался на улице зимним вечером и замерз в двухстах метрах от дома.
Люба отложила свидетельство, чувствуя, как горечь переполняет уже не рот, а всё её существо, и от неё становится больно в груди. И руки сами перебирают бумаги.
Следующий документ — большой, розовый. С разводами. «Договор о государственной регистрации права». Документ такой солидный, торжественный и такая малость — собственность на комнату, одну-единственную комнату в девять квадратов в шестикомнатной коммунальной квартире по адресу… Мда, целая комната в её полном распоряжении! Люба невесело усмехнулась.
А вот ещё один бланк, зелёный. Свидетельство о расторжении брака. Подольский Дмитрий Витальевич и Подольская Любовь Никитична.
Сколько уже прошло? Семь лет? Или восемь? Ей не хочется считать. Развелись и легче стало. Не счастливо, нет. Просто легче.
Люба задумалась. А может, не стоило тогда рубить сплеча? Может, нужно было потерпеть, и Димка выправился бы?
Но она так устала! Терпела долго, долго боролась: собаку завела, Тефика, чтобы отвлечься самой и отвлечь мужа. Всё ждала, что вот, он, наконец, отгорюет, очнётся, придёт в себя. Может, они уедут или попробуют — отчаянная надежда! — родить ещё одного ребенка. А если не получится, возьмут из детского дома?..
Но Димка не очнулся. Как она ни старалась, как ни тащила его, всё было напрасно — он пил, рассказывая, что никак не может пережить смерть сына. Не сработало кодирование. Не помог психолог, не спасла собака.
А ведь Никитка и её сыном был, единственным. Мальчиком, которому досталась вся её нерастраченная на других детей, которых они так и не решились родить, любовь! А любви этой было так много… И как только она не испортила этой огромной, такой чрезмерной любовью сына?.. Или, может, потому и ушел так рано, что получил всю любовь, что причиталось ему на веку?
Она, Люба, тоже сына потеряла, и у неё тоже сердце болело и душило горе, и очень хотелось быть слабой и плакать, выть от горя и безысходности. Но Димка не обнял её, не утешил, не подставил плечо. Нет, он топил своё горе, забывался и забывал. И Люба махнула рукой — зачем спасать того, кто не просит об этом, того, кому твоя забота не нужна?
И развелась. Помогать помогала, но по минимуму, как помогала бы соседу, как помогала старухе Матвеевне или Семенычу, а жизни его больше не касалась: хочет пить — пьёт, не хочет — не пьёт. Потому что они лишь соседи, просто соседи по коммуналке, не больше. Случайные люди. Да, так уж случилось — они просто живут рядом. Рядом, но не вместе.
Люба прислушалась. В коридоре кто-то крался — на старом кафеле звуки были слышны хорошо. Это не толстая Людка или её муж, не такие у них шаги, эти никогда не крадутся, идут по-хозяйски, широко, тяжело, по-слоновьи. Семёныч? Нет, тот медленно двигает ногами, волочит их по полу, громко шаркает. Значит, Димка.
Люба горько улыбнулась.
Взгляд упал на собачью подстилку. Свет лампы туда не доставал и её почти не было видно, но Люба точно знала, что в середине, где сворачивался клубком, когда спал, Тефик, она примята больше — продавлена собачьим телом, и в этой ямке, если присмотреться, можно увидеть темную собачью шерсть, а если принюхаться, то, наверное, и учуять запах его шкуры.
Горечь заполнила рот, забила дыхание. Из глаз покатились слёзы.
…— Любочка, дочка, — синюшные губы отца двигались еле-еле, и казалось, что это они делают голос таким слабым и сиплым, — пообещай…
Тонкие пальцы Любы смотрелись по-детски маленькими и слабыми в отцовской ладони — большой, с въевшимся в грубую, кое-где потрескавшуюся кожу машинным маслом. Смотрелись бы, если бы не беспомощность ладони, которая и сжать-то была не силах девичью ладошку.
— Что, пап? Что пообещать? — голос дрожит, как Люба ни сдерживается, и слёзы всё равно текут из глаз.
— Пообещай, что будешь счастливой… — отец замолкает, тяжело переводя дыхание, а потом всё же чуть поворачивает голову к Любе и глядит из-под полуприкрытых век. — Я вот не успел… Всё что-то было нужно — то работать, то мамку твою вылечить…
Он маму любил. Так любил!.. Так преданно, верно, как-то по-собачьи. И только недавно перестал горевать о смерти мамы. Только недавно смирился, перестал, наконец, сокрушаться, что мало сделал, что не успел, что мог бы, а не сделал… Вот, просто вздыхает. А ведь совсем недавно, едва вспоминал её, так и говорить не мог — перехватывало дыхание от слёз.
— …То, чтобы тебя поднять. И не пожил толком. Не порадовался. И теперь уж не успею…
И снова сипло перевел дух. Совсем слабый, даже говорить трудно. А Люба губу закусила — не разрыдаться бы прямо тут, не растечься бы лужей, дослушать бы.
— Внуков бы хоть глазочком… Увидеть… — тяжело ему говорить, и дыхание еле-еле шевелит тяжелую грудную клетку. Вздох. — Не успею. Жаль… Но ты, Любочка… — и голова с седыми влажными прядями тяжело поворачивается к ней ещё чуть-чуть, и морщинистая кожа шеи с отросшей неопрятной щетиной собирается крупными складками, — ты будь счастлива. За себя… за мамку… за меня…
— Папа! Ну что ты говоришь? — губы предательски дрожат и кривятся в плаче, который так и рвётся наружу, не удержать.
— Любася… — натруженная большая рука отца под её пальцами чуть шевелится, и Люба скорее догадывается, чем на самом деле чувствует пожатие, — не спорь…
И Люба снова закусывает