История моей грешной жизни - Джованни Казанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Назавтра монах написал письмо, каясь, что дал дурной совет; но и мне выговаривал за то, что я этому совету последовал. Эспонтон, полагал он, пропал, ибо шубу Лоренцо принес развернутой, а прут, должно быть, положил к себе в карман. Значит, нет никакой надежды. Я утешил его, вывел из заблуждения и просил впредь быть поосторожней с советами. Тогда решился я послать монаху засов в Библии, но так, чтобы Лоренцо наверное не посмотрел на концы толстого тома. Я сказал тюремщику, что желаю в день св. Михаила доставить себе праздник и сделать два блюда макарон с маслом и сыром пармезаном — второе блюдо хочется мне подарить почтенной особе, что давала мне книги. Лоренцо на эти слова отвечал, что почтенная эта особа желала бы прочесть ту большую книгу, что стоила три цехина. Я отвечал, что пошлю книгу вместе с блюдом макарон, но прошу самое большое блюдо, какое есть у него дома, и хочу заправить макароны сам; он обещал исполнить все в точности. Пока же обернул я засов в бумагу и вставил за корешок Библии, поделив два лишних дюйма: каждый конец засова торчал из Библии на дюйм. Я был уверен, что когда поставлю на Библию большое блюдо макарон, полное масла, Лоренцо, боясь пролить его на книгу, не сможет оторвать от него глаз, а потому не успеет увидеть торчащие с двух сторон тома концы прута. Предупредив обо всем падре Бальби, просил я его половчее принять макароны из рук Лоренцо и ни в каком случае не брать сначала блюдо, а потом Библию, но только все вместе: взяв блюдо, откроет он Лоренцо Библию, и тот без труда заметит выступающие концы.
В день св. Михаила с раннего утра явился ко мне Лоренцо с большим котлом, где кипели макароны; для начала поставил я на жаровню масло, чтобы оно растопилось, и приготовил два своих блюда, посыпав их сыром пармезаном — Лоренцо принес его уже натертым. Взяв дуршлаковую ложку, стал я наполнять блюда, поливая каждый слой макарон маслом и посыпая сыром, и кончил лишь тогда, когда увидел, что предназначенное монаху большое блюдо больше вместить не могло. Макароны плавали в масле до самых краев. Диаметр блюда был почти вдвое больше Библии. Я взял его, поставил на книгу, что лежала у дверей камеры, и поднял все вместе на ладонях, повернув корешок к Лоренцо; велев ему протянуть руки ладонями вверх, вручил я все честь по чести, медленно, чтобы масло из блюда не пролилось на Библию. Вручая сей важный груз, смотрел я Лоренцо прямо в глаза и, к большому своему удовольствию, не приметил, чтобы он хоть раз оторвал их от поверхности масла, каковое боялся пролить. Он хотел было отнести макароны, а после вернуться за Библией, но я со смехом возразил, что тогда дар мой утратит всю красоту. Наконец он взял его, жалуясь, что я налил слишком много масла, и объявляя, что если на Библию прольется, так его вины здесь нет. Как только Библия оказалась у него в руках, я уже не сомневался в успехе: пока он держал ее, концы эспонтона, что отлежали от взора моего на всю ширину книги, были для него невидимы; находились они на уровне плеч, и у него не было ни малейшей причины отворачиваться от масла и глядеть на какой-нибудь из них, ничем ему не интересный. Заботить его должно было одно: как удержать блюдо параллельно полу. Я провожал его взглядом, пока не увидел, как спускается он по трем ступеням, собираясь войти в тамбур перед камерой монаха. Падре Бальби высморкался три раза: то был условный сигнал, что все в целости вручено ему в руки. Лоренцо, возвратившись, сказал, что все передал, как подобает.
Падре Бальби понадобилась неделя, дабы проделать дыру в потолке; всякий день легко маскировал ее гравюрой, которую отклеивал и приклеивал назад хлебным мякишем.
Восьмого октября он написал, что во всю ночь долбил разделяющую нас стену, но удалось ему отколоть всего одну плитку; сгущая краски, описывал он, сколь трудно разбить кирпичи, скрепленные цементом, твердым как камень; он обещал продолжать работу, однако из письма в письмо повторял, что бежать нам не удастся и мы только ухудшим свое положение. Я отвечал, что уверен в обратном.
Увы! Я ни в чем не был уверен; но надобно было действовать либо оставить всякие попытки спастись. Как мог я сказать ему, что сам ничего не знаю? Я стремился выйти отсюда: вот и все, что я знал; и думал я лишь о том, чтобы предпринимать к этому шаги и двигаться вперед до тех пор, пока не встанет передо мною неодолимое препятствие. В великой книге, называемой опытом, прочел я и усвоил, что великие начинания надобно не обдумывать, но исполнять, не оспаривая у фортуны власти, какую имеет она над всяким деянием человеческим. Когда б сии высокие тайны нравственной философии поведал я падре Бальби, он бы почел меня безумцем.
Работа его подвигалась тяжело только в первую ночь; впоследствии чем больше извлекал он кирпичей, тем легче было ему вынимать другие. В конце концов он сосчитал, что вынул из стены тридцать шесть кирпичей.
Шестнадцатого октября в восемнадцать часов развлекался я переводом одной из Горациевых од, как вдруг услыхал над головою топот и три слабых удара костяшками пальцев; я немедля отвечал таким же стуком: то был условный сигнал, свидетельство, что мы не ошиблись. Работал он до самого вечера и назавтра отписал, что если в потолке моем всего лишь два ряда досок, то он завершит работу в тот же день — доски были всего лишь в дюйм толщиною. Он обещал, что сделает желобок по кругу, как я его учил, и постарается ни в каком случае не продырявить насквозь последнюю доску; об этом я очень его просил: довольно было малейшей трещины внутри моей камеры, чтобы заподозрить, что потолок проломлен извне. Он уверял, что сделает такую ямку, чтобы, когда будет нужно, закончить ее в четверть часа. Я наметил уже на послезавтра ту минуту, когда, выйдя ночью из камеры, более в нее не вернусь: я не сомневался, что, имея товарища, в три или четыре часа проделаю отверстие в большой крыше Дворца дожей и поднимусь наверх, а там найду наилучший способ спуститься вниз, какой предоставит мне случай.
В тот же день — то был понедельник — в два часа пополудни падре Бальби как раз трудился, и вдруг услыхал я, как открывается дверь залы, смежной с моей камерой; кровь застыла у меня в жилах, но у меня все же хватило силы стукнуть два раза — по этому сигналу тревоги падре Бальби должен был скорей пройти через отверстие в стене и вернуться к себе в камеры. Через минуту Лоренцо, явившись, просил у меня прощения за то, что селит ко мне нищего негодяя. Я увидал, как стражники развязывают человека лет сорока-пятидесяти, низенького, тощего, уродливого, в скверной одежде и черном круглом парике. Я нисколько не усомнился, что он мошенник: Лоренцо отрекомендовал его так в его присутствии, и он ничуть не возмутился. Я отвечал Лоренцо, что подчиняюсь воле Трибунала, и он, велев принести соседу моему тюфяк и объявив, что Трибунал назначил ему десять сольдо в день, удалился. Новый мой товарищ отвечал:
— ГОСПОДЬ да расплатится за меня с Трибуналом.
В отчаянии от роковой этой помехи взглянул я на пройдоху; самая физиономия его выдавала мошенника. Я думал было заговорить с ним, но тут он сам принялся благодарить меня, что я велел принести ему тюфяк. Я сказал, что он будет обедать вместе со мною; поцеловав мне руку, он спросил, можно ли ему тем не менее брать те десять сольдо, что положены Трибуналом, и я отвечал, что можно. Тогда он, опустившись на колени, вытащил из кармана четки и стал озираться кругом.
— Что вы ищете, друг мой?
— Простите великодушно: я ищу хоть какого образа dell’imma colata Vergine Maria, непорочной Девы Марии, ибо я христианин, либо на худой конец какого-нибудь жалкого распятия, ибо никогда еще не нуждался я в том, чтобы поручить себя св. Франциску Ассизскому, имя которого недостойно ношу, столь сильно, как в теперешнюю минуту.
Я с трудом подавил хохот — не из-за христианского его благочестия, его я чтил, но из-за того, как обернул он свое увещевание; для того, что просил он прощения, я понял, что принят за жида. Я дал ему поспешно собрание молитв Пресвятой Деве, и он, поцеловав образ ее, возвратил мне книгу и сказал скромно, что отец, надсмотрщик на галере, не потрудился обучить его грамоте. Он поведал, что весьма почитает пресвятые Четки, и пересказал множество совершенных ими чудес; я выслушал его с ангельским терпением. Он попросил дозволения прочесть соответствующие молитвы, расположив перед глазами святой образ, украшавший мой часослов. Я помолился вместе с ним, а после спросил, обедал ли он; он отвечал, что умирает с голоду. Я отдал ему все, что у меня было, и он, проглотив все с песьей прожорливостью и выпив все мое вино, захмелел, пустился плакать, а потом болтать языком вкривь и вкось. Я справился о причинах случившегося с ним несчастья, и вот что он рассказал:
— Чему я всегда привержен был на этом свете, господин мой, так это славе нашей святой Республики и строгому исполнению ее законов; я всегда следил за лихоимством злодеев, что почитают ремесло свое в обмане и ущемлении прав государя своего, а также в том, чтобы скрывать свои делишки, а потому пытался раскрыть их тайны и всегда верно доносил мессеру гранде обо всем, что удалось мне обнаружить; мне за это исправно платили, верно, однако деньги, что я получал, никогда не приносили мне такого удовольствия, как чувство удовлетворения от того, что приношу я пользу достославному св. Марку-евангелисту. Я всегда насмехался над предрассудками тех, кто почитает дурным прозвание шпиона; слово это отзывается скверно лишь в ушах людей, какие не любят правительство, ибо шпион есть некто иной, как друг общественного блага, бич преступников и верный подданный своего государя. Служил я столь ревностно, что никогда чувство дружбы, какое имеет известное действие на других, не имело надо мною власти, а еще менее то, какое именуют благодарностью. Нередко клялся я молчать, дабы вырвать у кого-нибудь важную тайну, и едва узнавал ее, как исправно доносил мессеру гранде; духовник мой заверял, что я могу ее раскрыть — и не только потому, что, давая клятву молчать, не имел я намерения ее соблюсти, но потому, что нет такой клятвы, какую нельзя было бы нарушить пред лицом общественного блага. Я знаю: влекомый усердием своим, я мог бы выдать собственного отца, и естество мое не сумело бы этому воспротивиться.