Выигрыши - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я сейчас уйду, и так слишком много людей побывало тут. Все так любят вашего малыша.
— У моего малыша тридцать девять.
— Медрано рассказал мне про врача, они там караулят его. Можно мне остаться с вами? Почему вы не приляжете хоть на минутку? Я совсем не хочу спать и, если Хорхе проснется, обещаю тут же разбудить вас.
— Конечно, оставайтесь, но мне тоже совсем не хочется спать. Можем поговорить.
— О необыкновенных делах, которые творятся на пароходе? Могу сообщить вам самые последние новости.
«Сука, проклятая сука, — думала она, — будешь наслаждаться тем, что скажешь, будешь смаковать то, о чем она спросит тебя…» Клаудиа посмотрела на ее руки, и Паула быстро спрятала их; тихонько рассмеялась и снова положила руки на подлокотники кресла. Вот если бы у нее была мать, похожая на Клаудиу, но нет, она все равно возненавидела бы ее, как свою. Слишком поздно думать о матери, даже о подруге.
— Расскажите, — попросила Клаудиа. — Время пройдет незаметнее.
— О, ничего серьезного. Семейство Трехо в истерике потому, что у них исчез сын. Они, конечно, стараются не показать вида, но…
— Его не было в баре, теперь я вспоминаю. Кажется, Пресутти ходил его разыскивать.
— Сначала Пресутти, а потом Рауль.
«Вот сука».
— Ну, его не придется долго разыскивать, — сказала равнодушно Клаудиа. — Мальчикам иногда такое взбредет в голову… Возможно, он решил провести ночь на палубе.
— Возможно, — сказала Паула. — Хорошо, что я не поддаюсь истерике, как они, и могу заметить, что Рауль тоже исчез неизвестно куда.
Клаудиа посмотрела на нее. Паула ждала ее взгляда и встретила его с непроницаемым, бесстрастным лицом. Кто-то ходил взад-вперед по коридору — в тишине раздавались приглушенные линолеумом шаги, которые то приближались, то удалялись. Медрано, Персио или Лопес, а может, Пресутти, искренне огорченный болезнью Хорхе.
Клаудиа опустила глаза, внезапно почувствовав себя усталой. Радость, охватившая ее при виде Паулы, вдруг прошла, сменилась желанием ничего больше не знать, не вникать ни в какие истории, которые ей расскажут, если она задаст вопрос или так промолчит, что все вдруг станет ясно. Паула закрыла глаза и казалась совершенно безразличной, но ее выдавали пальцы, быстро и бесшумно барабанившие по ручкам кресла.
— Только не подумайте, что это ревность, — сказала она как бы про себя. — Мне так их жалко.
— Уходите, Паула.
— О, конечно, сию минуту, — сказала Паула, резко вставая. — Простите. Я пришла совсем с другой целью, хотелось побыть с вами. Пришла из чистого эгоизма, потому что мне хорошо с вами. А взамен…
— А взамен ничего, — сказала Клаудиа. — Мы можем поговорить как-нибудь в другой раз. А сейчас ступайте спать. Не забудьте взять свои туфли.
Паула послушно направилась к двери. Она ни разу не обернулась.
Ему пришла любопытная мысль, что, если человек имеет представление о методе, он будет поступать определенным образом даже тогда, когда ему заранее известно, что он напрасно потеряет время. Конечно, он не найдет Фелипе на палубе, и тем не менее он медленно обошел ее, сначала левый борт, потом правый, останавливаясь под тентом, чтобы глаза привыкли к темноте, обследовал подозрительную пустоту вентиляторов, бухты канатов и кабестаны. Когда, вновь поднявшись, он услышал аплодисменты, доносившиеся из бара, ему вдруг захотелось забарабанить кулаками в каюту номер пять. Почти презрительная беззаботность человека, которому некуда торопиться, смешивалась с неясным желанием ускорить и в то же время оттянуть встречу. Он отказывался верить (хотя чувствовал это все сильнее), что отсутствие Фелипе могло означать примирение или начало войны. Он был уверен, что не найдет Фелипе в каюте, но тем не менее дважды постучал туда и даже приоткрыл дверь. Свет горел, в каюте никого не было. Дверь в ванную была открыта настежь. Он быстро вышел, боясь, что отец или сестра придут разыскивать Фелипе и последует самый пошлый скандал, а почему-это-вы-оказались-в-чужой-каюте, и прочие обычные в таких случаях расспросы. И вдруг он почувствовал досаду (где-то в глубине, под маской, пока расстроенный бродил по палубе, оттягивая удар), потому что Фелипе снова посмеялся над ним, отправившись на свои страх и риск обследовать пароход и тем самым защитив свои поруганные права. Никакого отступления, никакой передышки. Война объявлена, а может, это хуже, чем война, — презрение? «На этот раз я побью его, — подумал Рауль. — И пусть все катится к черту, но по крайней мере у него останутся на память синяки». Почти бегом он преодолел расстояние, отделявшее его от центрального трапа, и, перепрыгивая через ступеньки, устремился вниз. И все же какой он еще мальчишка, какой глупый; и кто знает, не последует ли после всех его выходок униженное примирение, возможно с оговорками: да, будем друзьями, но не больше, вы не за того меня приняли… Глупо думать, что все потеряно, в конце концов, Паула права… К ним нельзя подходить с правдой в устах и в руках, перед ними надо вилять, развращать их (но не в общепринятом смысле слова), и, быть может, тогда, в один прекрасный день, еще до окончания путешествия, быть может, тогда… Паула права; он знал это с первой минуты и все же избрал неверную тактику. Как было не воспользоваться роковыми чертами Фелипе — ведь он враг самому себе: скор на уступки, а уверен, что оказывает сопротивление. Он весь желание и вопрос, достаточно слегка соскрести с него домашнее воспитание, пошатнуть веру в лозунги школьной ватаги и в то, будто что-то хорошо, а что-то дурно, отпустить, а потом чуточку придержать поводья, признать его правоту и снова вселить в него сомнение, привить ему новый взгляд на вещи, более широкий и страстный. Разрушать старое и созидать новое, лепить из этой чудесной пластичной материн, не торопить время, страдать, наслаждаясь надеждой, и в намеченный день, в определенный час собрать урожай.
В каюте никого не было. Рауль нерешительно посмотрел на дверь в глубине. Он не мог осмелиться на такое… Нет, мог. Он толкнул дверь и прошел в коридор. Увидел трап. «Он проник на корму, — подумал Рауль, пораженный. — Проник на корму раньше всех». Сердце его забилось, словно пойманная летучая мышь. Он понюхал воздух, пропахший табаком, и узнал этот запах. Из щелей в двери слева сочился тусклый свет. Он медленно отворил ее, огляделся. Летучая мышь разлетелась на тысячи кусков, разорвалась от взрыва, едва не ослепившего его. В тишине отчетливо раздавался храп Боба. Голубой орел, вытатуированный на груди матроса, с хрипом поднимал и опускал крылья при каждом вздохе хозяина. Волосатая ножища придавливала Фелипе, распластанного в нелепой позе. Воняло рвотой, табаком и потом. Широко открытыми невидящими глазами Фелипе смотрел на Рауля, который застыл на пороге. Боб, храпя все громче и громче, дернулся, словно желая проснуться. Рауль сделал несколько шагов и оперся рукой о стол. Только тогда Фелипе узнал его. Он бессмысленно прикрыл руками живот и попытался высвободиться из-под навалившейся на него ноги, которая медленно сползала, пока Боб, что-то бессвязно бормоча, затрясся, словно в кошмаре, всем своим лоснящимся телом. Присев на краю матраца, Фелипе отыскивал одежду, шаря рукой по полу, забрызганному его рвотой. Рауль обогнул стол и ногой подтолкнул разбросанную одежду. Но тут почувствовал Приступ тошноты и отступил в коридор. Прислонясь к переборке, подождал немного. Узкий трап, ведший на корму, был от него всего в трех метрах, но он не посмотрел в ту сторону. Он ждал. У него не было сил даже плакать.
Рауль пропустил Фелипе мимо себя и пошел следом. Они миновали первую каюту, коридор с фиолетовой лампой. И когда подошли к трапу, Фелипе вдруг схватился за перила, круто повернулся и медленно осел на первую ступеньку.
— Дай мне пройти, — сказал Рауль, застыв на месте.
Фелипе закрыл лицо руками и зарыдал. Он казался совсем маленьким, ребенком, который поранился и не может скрыть это. Рауль взялся за перила и, подтянувшись, перепрыгнул на верхние ступеньки. Он смутно припомнил голубого орла, словно это помогало побороть тошноту, добраться до каюты. Голубой орел — символ. Да, орел — это символ. Он совсем не думал о трапе, ведущем на корму. Голубой орел, да, верно, чистейшая мифология, заключенная в digest, достойном веков. Орел и Зевс, ну конечно же, это символ — голубой орел.
НЕще раз, возможно последний, но кто может утверждать это, здесь все так неясно, Персио предчувствует, что час соединения закрыл справедливый дом, обрядил кукол в справедливые одежды. Прерывисто дыша, один в своей каюте или на мостике, он видит, как перед его блуждающим взором на фоне ночи вырисовываются марионетки, которые поправляют парики, продолжают прерванный вечер. Завершение, достижение: самые мрачные слова капают, точно капли из его глаз, дрожат на кончиках губ. Он думает: «Хорхе», и огромная зеленая слеза сползает, миллиметр за миллиметром, цепляясь за волосы бороды, и наконец превращается в горькую соль, которую невозможно выплюнуть целую вечность. И ему уже неважно предвидеть то, что свершится на корме, что откроется для другой ночи, для других лиц, как будет взломана задраенная дверь. В миг мимолетного тщеславия он возомнил себя всемогущим, ясновидящим, призванным разгадывать тайны, и его вдруг поразила мрачная уверенность в том, что существует некая центральная точка, из которой каждую диссонирующую частицу можно увидеть, как спицу в колесе…