Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будь я сама собой, может, и сумела бы ответить спасительно остроумно. Не смогла. Снова упустила время. Продолжала толкать платформу, на которой стоял конвоир и лежали валуны. Конвоир глядел поверх меня, словно ничего не происходило, а распоясавшиеся «блатнячки» уже орали, сдобренное ругательством:
— А ну, гони, с… гони, а ну, давай…
Злобная забава горячила их и, изощряясь в мате, они хлестали:
— Дай ей под зад, чтоб быстрее гнала!
Гнусность налетела со скоростью смерча. Оставалось одно: глубоко вбить в себя страх, обморочность, молчать, чтоб не взмолиться и хотя бы этим «не уступить» себя.
Дружно отняв от платформы руки, «блатнячки» шествовали сзади. Кое-как дотолкав платформу еще несколько метров, я опустилась на землю.
Бригада устроила себе перекур. Временно удовлетворенные, обо мне как будто забыли. Но точка была не поставлена. Это я уже знала хорошо.
По вышедшему во время войны указу за самовольный уход с работы, как и за опоздание, судили. У станков в большинстве своем работала молодежь пятнадцати-шестнадцати лет, преимущественно девочки. Многие не выдерживали, сбегали. Им давали по пять лет и отправляли в лагеря. Называли их «указницами». К ним часто приезжали родители и привозили продукты. «Блатнячки» эти передачи отбирали, девочки плакали, просили вернуть. Над ними смеялись.
Я лежала на нарах, впав в обычное полуголодное забытье, когда в бараке начался очередной скандал. Плакала одна из «указниц»: украли передачу. Не ново. Но девочка оказалась боевитой, сообразительной, верно сориентировалась: «Надо держаться сильных», и бесстрашно пошла в конец барака жаловаться управительницам. Те жалобу «приняли», и… начался спектакль. Голые, воинственные, вооруженные для этого досками, выломанными из нар, они отправились искать виновного, желая «восстановить справедливость» на виду у всего барака. Ребром доски человека били до хруста в костях. После расправ уносили «мешок с переломами».
— Сейчас найдем твою передачу! — пообещали они обиженной девочке.
— Эта? — спрашивали они у привлеченной для «операции» свиты «шестерок». — Эта? — указывая на приписанных существовать на верхних нарах.
— Вот эта, эта! — прокричала одна из блатных, указывая на меня. — Она украла!
...И они двинулись ко мне. Голые бабы располагались вокруг, чтобы при всех избить воровку.
Смертельный холод пробежал от сердца к низу живота и парализовал меня. Я не могла двинуть ни рукой, ни ногой. Так и лежала. Вот и все! Вот такой конец!
…Казалось, я уже умерла, лишь что-то от меня оставалось на свете, чтобы дотерпеть нечеловеческую боль.
— Да вот передача! — крикнул кто-то снизу.
«Судьи» неохотно обернулись. Мешок с провизией вынули из-под нижних нар, схватили его и направились на «хутор» уничтожать содержимое. «Указница» пошла пировать вместе со спасительницами.
Я лежала, время от времени теряя сознание. Смертельный ужас не отпускал меня. Легче не становилось. Как когда-то в городской тюрьме «под одеялом», я фактически пережила смерть и сейчас. Меня чуть не убили, как воровку. Я была распята собственным бессилием и лагерной неумолимостью.
Это был край, предел…
Как навсегда мы принимаем в душу постороннего человека, чья рука выводит нас из предсмертья к жизни! При этом вздрагивает время собственной судьбы, и мы запоминаем это как «вдруг».
Каждое утро, когда нас выводили на работу, считали, повторяли, что будут при попытке к бегству стрелять, нашу колонну своей особой летучей походкой обегал прораб Беловодского лагеря. На нем был брезентовый плащ с капюшоном, в руках — блокнот. Яркими черными глазами он оглядывал каждого, оценивая рабочие возможности, давал задания бригадирам.
Это был болгарин — Христофор Родионович Ергиев.
Он неожиданно вызвал меня из строя:
— Пойдете в бригаду Батурина.
И тут же крикнул:
— Батурин, возьмешь эту девочку к себе в бригаду.
— У меня работать надо! — возразил тот.
— Она и будет работать. Все!
— У меня надо кирпичи таскать! — сказал уже теперь мне Батурин.
— Я буду таскать кирпичи, — пообещала я.
Гриша Батурин был обстоятельным бригадиром, «с принципами», как он говорил о себе. Хитроватый такой мужичок, с тонким бабьим голосом, быстрый и добрый. У него никто не скандалил. Хлеб выдавали без надувательства. Бригада его работала непосредственно на территории строительства завода, в так называемой «зоне оцепления», поскольку конвой здесь не стоял над душой, а действительно оцеплял огромную площадь, на которой одновременно трудилось множество бригад. В бригаде работали мужчины и несколько женщин. Неожиданно я очутилась среди пусть во всем усеченных, но все-таки человеческих норм.
Значит, и вправду изменить «программу судьбы» возможно, лишь до конца испив ту пресловутую «чашу». И ни каплей меньше.
То, что мне необходим какой-то род перемонтировки себя по отношению к окружающему, я понимала отлично. Но с момента следствия я чувствовала себя чем-то затвердевшим, что не росло, не зрело и не развивалось. Для возрождения нужен был другой воздух, чуть солнца, «живая вода». Движение могло родиться лишь в результате каких-то «тайных свершений» или так и не возникнуть вообще.
Заветный «пятачок» в Беловодские тоже был. Возвращаясь с работы, все выглядывали, не стоит ли кто из родственников и близких с буханкой хлеба. Надежды многих оправдывались.
С исступленной настойчивостью я еженощно видела во сне приехавшую ко мне Барбару Ионовну с желанным хлебом. После того как я услышала во Фрунзе ее крик: «Та-ма-ра!», ожидание ее приезда стало идеей-фикс, сущим идиотизмом.
Много позже она дважды прислала мне перевод в десять рублей, на том дело и кончилось.
Хоть Беловодский лагерь, не в пример Джангиджирскому, располагался близко от железной дороги, хлеб сюда доставляли тоже с перебоями. Настали дни, когда и здесь его перестали подвозить.
Здешний начальник не кричал по селектору, что выпустит из зоны голодных людей. И на работу нас гоняли, как прежде.
После трехдневного голодания утром, задолго до подъема, поднялся непривычный шум: шепот, беготня.
— Хлеб не дают, на работу не выйдем! Никто сегодня на работу не пойдет! — передавали друг другу женщины.
Несколько смельчаков начали заколачивать изнутри двери барака. Откуда взялись гвозди и молоток при ежедневных обысках, понять было невозможно. Дверь заколачивали наглухо, со знанием дела.
— Все теперь заодно? — спрашивали организаторы. Я впервые почувствовала, как и во мне заговорило что-то прежнее, хоть и еле живое. Значит, в бараке есть люди, которых я не угадала раньше? Даже если это блатные, пусть! Люди сумели возмутиться, пробовали протестовать! Фактически это была забастовка. Казалось, все задышали в едином ритме. Притих даже тот закуток на перинах.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});