Том 3. Воздушный десант - Алексей Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушкина половина осталась без перемен. Красный угол полон икон, перед ними негасимая лампада, кричать, скандалить, быть в шапке нельзя, грешно.
Ход к отцу был через бабушкину половину, и когда приходили новые, не знающие бабушку люди, отец говорил:
— Тут у нас проживает старый мир.
Схватки между бабушкой и отцом вспыхивали часто, после каждой наступало отчуждение, когда они переставали замечать друг друга, затем постепенно водворялось недолгое перемирие. Многие схватки я забыл, но и помню еще не мало. Поводы для них были самые разные: колхозные дела, мы, ребятишки, бог, праздники, свои и соседские нужды. Начинал-задирал обычно отец, а бабушка не спускала. Вот уж поистине он задириха, она неспустиха.
Однажды схватились из-за молока.
— С чего этот теленок присосался к нашей корове?! — завел отец.
— Какой? Где? — встрепенулась бабушка, только что подоившая корову и распределявшая молоко.
— Да вон идет, двуногий. — Отец показал на Федьку, который только что вбежал в наш двор.
— Ты на этого парня не замахивайся! — сказала бабушка. — Тебя обойду, а ему налью. Он свое молоко пьет, из своего соска.
— Час от часу не легче, — отец плюнул, — скоро и хозяином в доме станет Федька.
— Хозяином не станет, а один сосок у Пеструшки, верно, Федькин, другой Витькин. Не подмогни Витька с Федькой — не вырастить бы мне Пеструшку. — Бабушка налила поллитровую банку молока и подала Федьке, вошедшему в избу. — Пей на здоровье!
Когда мне исполнилось четырнадцать лет, отец сказал:
— Ну, парень, записывайся в комсомол. У меня, у тракториста, сын — некомсомолец! К тому же при такой бабушке… Это нехорошо, не годится.
— При какой бабушке? Чем опять не угодила тебе? — спросила бабушка.
Отец. Все тем же, своим богомольством.
Бабушка. Да не молись ты, никто тебя не тянет к богу, не нужон ты ему. И не мешай мне!
Отец. Если бы ты жила в отдельности. А то развесила своих идолов на самом юру. В печку их!
Бабушка. Опять поперек твоей дороги оказалась. Да уйди ты, отделись от меня на свою фатеру! Я об этом давно бога молю.
Отец. Была бы она, своя фатера, — и дня не оставался бы здесь. А нет ее — приходится терпеть твои выходки.
Бабушка. Ты хоть из-за фатеры терпишь, а я за что терплю тебя? Не рожала, не звала к себе, а терпеть приходится.
Отец. Слыхала, что говорят про нас? Что все мы под тобой ходим.
Бабушка. А тебе завидно, хочешь под себя подмять. Витьку куда толкаешь?
Отец. В комсомол. Я тракторист, передовой человек, а сын не в комсомоле — это не дело.
Бабушка (бурно). А в комсомоле — дело? Это я, выйдет, для того кормила, растила его, чтобы он меня сживал со свету?
Я начал уверять бабушку, что сживать ее никогда не буду.
Бабушка. Знаю, как еще будешь-то. Я молиться встану на коленочки, а ты свистеть в три пальца разбойником да мяукать по-кошачьи. Это, скажешь, не сживанье со свету?
— Не буду, не стану. — Я готов был поклясться. Да я и не видел никакого вреда от бабушкиного бога, а божественные праздники мне даже нравились: тогда вкусно ели, весело гуляли, они были роздыхом в непрерывной колхозной работе.
— Ему, отцу, надо затянуть тебя в комсомол, ему это лестно, а тебе самому рано лезть туда. Вырастешь, сам себя кормить станешь — тогда и решишь, куда прислониться, — сказала бабушка.
Но я на этот раз не послушался ее и вступил в комсомол. Вскоре записался и Федька.
29
Нет, не предусмотришь, не угадаешь всего, что подбрасывает десантнику жизнь. Мы с Танюшкой договорились, что, как только поправлюсь я, пойдем вместе в штаб десантной бригады.
Пригодится там и моя Танюшка: она опытная подпольщица, разведчица, связистка, санитарка. Договорились крепко, железно, а вот сегодня Танюшка приходит в госпиталь и шепчет мне в ухо:
— Гестаповцы схватили Настёнку. Я иду туда. До свиданья! Скоро вернусь. Поправляйся!
— Я с тобой, — говорю ей.
— Ни-ни! Это невозможно.
— Пойду — и все.
— Подпольный комитет не позволит этого.
— Я не подчинен вашему комитету.
— Мне не позволит цацкаться с тобой. — Танюшка начинает сердиться, словечко «цацкаться» сказала не просто, а с нажимом.
— Я пойду один.
— Не советую. Мы сами, без тебя, освободим ее.
— Возьми мой трофейный автомат, — предлагаю Танюшке. — На память.
— Встретимся еще.
— Вот и возьми, чтобы надежней встретиться. Деревянный сыночек да автомат — и будешь непобедима.
— Есть взять автомат, — шутливо говорит и козыряет Танюшка. Она уже одета не по-госпитальному, а по-дорожному: сапоги, грубая юбка, стеганая курточка, серый старенький платчишко. Так наряжаются, когда ходят рыть окопы.
— Дай слово, что будешь ждать меня, — шепчет Танюшка.
— Я не могу ждать сколько угодно. Вот подзатянется рана — и уйду.
— Три-четыре дня, больше не надо. — Ну, — Танюшка берет меня за руки, — договорились?
— Ладно, жду три дня.
— Четыре, — настаивает Танюшка.
По-десантски обнимаемся, целуемся. Нет, не только по-десантски, нас связывает не только общее воинское дело, но еще и другая, пока не обговоренная, не осуществленная, но каждым про себя уже решенная близость. Так кажется мне.
Танюшка уходит. Я остаюсь как в лихорадке, не могу ни есть, ни спать, ни разговаривать о чем-либо, ни думать, кроме того, что напрасно дал слово ждать. Это жданье может обернуться предательством — в самое опасное, в роковое для Танюшки и Настёнки время вместо помощи им я проваляюсь в постели.
Постоянно выбегаю из госпиталя на волю, вглядываюсь в лес. Это не нужно, ведь ничего так не узнаю, не увижу утешительного. Но… Постоянно надоедаю Федоре Васильевне, нет ли каких вестей от Танюшки.
— Рано. Танюшка и не дошла еще туда, — утешает меня Федора.
И верно, не дошла. От Настёнки до госпиталя мы топали три дня. Допустим, что Танюшка пойдет в два раза быстрей, — значит, на дорогу туда и обратно да, кроме того, на освобождение Настёнки потребуется не меньше четырех дней. И это в том случае, если все пойдет гладко, быстро, как в сказке.
В тревоге, в метаньях провожу два дня. Но дальше не могу околачиваться в госпитале, околачиваться без дела, в неведенье. Слово, данное Танюшке, можно нарушить; теперь, пожалуй, самое умное, что следует сделать, — отказаться от глупого, необдуманного обещания ждать четыре дня.
На третий день утром говорю Федоре:
— Я должен уйти. Выдайте мне оружие!
Федора придвигает мне седульку.
— Садись. Поговорим. Я не могу держать тебя, нет у меня такой власти. Но…
Да, на этот раз, к счастью, я никому не подчинен и могу поступать по своей воле, по своей совести. А совесть говорит: «Выручай Настёнку, помогай Танюшке! Иди немедля».
— Но как человек, как мать советую остаться, — уговаривает меня Федора. — Ты еще болен. С тебя ничего не спросится.
— Не в спросе дело. Я должен, я сам решил.
— Тебе надо лежать. Обойдутся и без тебя. Танюшка ушла не одна. И все сделают. Ложись и спокойно выздоравливай. Настёнка и Танюшка скоро будут здесь. Живехоньки-здоровехоньки. Ты не думай, что самая главная доблесть на войне — умереть.
— А какая же?
— Победить супостатов и остаться живым. Умирать надо только в самом крайнем случае.
Не называю никого и ничего, но готов без колебания умереть за бабушку и маму, за Танюшку, за Настёнку… А сколько и кроме них отважных, честных, чистых, невинных, кого надо хранить, беречь, лелеять.
Да я и не могу считать свою жизнь моей. Дали мне ее родители, потом, в детстве, сберегла бабушка. Здесь, в десанте, если бы Алена Березка, Настёнка, Танюшка, Федора — великие, героические женщины — не спасли ее, давно бы я кормил собой червей. Человек и народ — одно, неразделимое. Народное горе — и мое горе, народная дума — и моя дума, народное счастье — и мое счастье. Человек — только искра большого пламени — народа. И негоже ему жить думой и заботой только о себе одном, без думы и заботы о народе.
А Федора наговаривает мне ласково, как маленькому, глупенькому:
— Человек, особливо молодой, умирает не один ведь, он тянет за собой в могилу длинную цепочку, целую реку жизни.
— Не понимаю, — признался я.
— После убитого остается жена либо невеста, остается безмужней, бездетной. И получается: вместе с каждым мужиком убивают женщину-родительницу и все поколенье, которое пошло бы от нее. У нас считают одних убитых воинов. Это неправильно. Надо считать у воинов и жен, и невест, и нерожденных детей, внуков, правнуков… так без конца. Вот какой убыток приносит народу война! Жены и невесты убитых — это все убитые матери. Они хоть и живы, но мертвы, от них не пойдет новая жизнь. И они несчастны больше убитых. Убитый страдает один раз, а жены, невесты — всю жизнь. Вместо самого дорогого человека получить похоронную бумагу — каково это? Не торопись, парень, умирать!