К долинам, покоем объятым - Михаил Горбунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас за тихим ужином в кают-компании сияющего в ночи крейсера он чувствовал себя личинкой в коконе множественных политических и человеческих связей, и эти неприятные, паутинно раздражающие его связи хотелось разорвать, сбросить, он снова вспомнил о Левиафане: да, все дано сделать этому чудовищу.
Была почти ночь, когда, видя, что президента что-то тревожит и ему необходим покой, командир корабля и старшие офицеры команды поднялись из-за стола, откланялись. Он попросил остаться лишь судового врача Уолтера Бербери, атлетического вида мужчину с твердым, кирпичного цвета лицом. Он действительно был напряжен весь вечер, вздрагивал каждый раз, когда открывалась дверь в салон: не с донесением ли о Левиафане, и его охватывало бешенство — вносили очередное блюдо для стола — йоркскую колбасу или мороженое… За иллюминаторами, за млечной туманностью бортового света простиралась огромная океанская ночь, она глубоко, жутко молчала, страшила президента мукой бессонницы, и врач мог бы быть ему полезен, он нуждался сейчас в мужской собранности Уолтера Бербери.
Они остались вдвоем. Президент осторожно, как бы между прочим, пожаловался, что плохо спит.
— Этому легко помочь, господин президент. Но снотворное я бы не рекомендовал вам. Перед вами расстилается мир прекрасных деяний, вы тот человек, который нужен этому миру, вы сокрушите Японию… — Он будто гипнотизировал своего неожиданного пациента. И вдруг замолчал. Каменное его лицо застыло, скованное какой-то мыслью. — Как вы думаете, господин президент, эти русские… Не побудит ли их Потсдам предпринять серьезные действия в Тихом океане?
Президенту стиснуло грудь.
— Нет, нет… — вырвалось у него. — Я не ожидал вашего вопроса. Я бы не рекомендовал вам задумываться над этим… Впрочем, это не имеет значения. — Давя свое замешательство, которое, видимо, заметил слишком проницательный врач, и, словно мстя ему за это, он сказал с внутренним негодованием по поводу задержки донесения о Левиафане: — У нас есть новое оружие. От него нет защиты. Оно настолько мощно, что мы справимся одни. Мы не нуждаемся больше в России. — Он помолчал, сомкнув тонкие губы, глаза пропали за толстыми, бликующими стеклами очков. — И ни в каком другом союзнике. — Слова выдавливались из него. — Два миллиарда — вот сколько нам стоила эта штука. Но скоро мир оглохнет от взрыва. Вам это понятно, доктор?
Лицо Уолтера Бербери оставалось каменным, но вдруг он рассмеялся и с возможной при его натуре нежностью воскликнул:
— Я только доктор, вы правы, господин президент, и мне понятно одно: вы будете спокойно спать, господин президент. Я рад этому. Я провожу вас, господин президент.
Они вышли на палубу, стальные плиты под их ногами мерно вздымались, тяжелые, угловато-темные корабельные надстройки уходили за пределы туманного сияния огней, за бортом смутно проносились гребни океанских валов, а за ними стояла беспредельная плотная мгла. Президент жадно всматривался в нее, будто ожидая чего-то или пытаясь рассмотреть вызванный одним лишь движением его мизинца ураган всеумертвляющего огня. Но была лишь немая мертвая мгла.
Ночь прошла в тревожном, мучительном забытьи. Просыпаясь, президент с гадливостью чувствовал, как измяты и мокры от пота потерявшие крахмальность простыни. Поташнивало от непрерывной качки. Президент вслушивался в монотонные толчки работающих глубоко внизу машин, в бесконечный, тяжело ухающий ритм волн, и его терзала странная, почти детская растерянность перед неизвестностью, перед смутным, огромным миром, кончавшимся бог знает чем — победой или позором… Ко всему прибавлялось неудобство за то, что разоткровенничался вчера с Уолтером Бербери. Он стал замечать за собой эту несдержанность, недостойную президента, и ему сейчас было очень неприятно видеться с судовым врачом. Это было похоже на состояние, которое он испытывал после разговора со Сталиным в Потсдаме, в сущности инспирированного Черчиллем.
Все же на завтрак в кают-компанию он вышел, не подавая вида о пережитом. Капитан корабля и офицеры поднялись, приветствуя его. И тут среди собравшихся он заметил офицера из Белого дома, картографа — тот стоял с папкой в руках и пристально глядел в глаза президенту. С мгновенно мелькнувшей догадкой, еле передвигая замлевшие ноги, он направился к офицеру, но тот уже шел к нему быстрым, четким шагом, раскрывая папку, в ней сверкал, дрожал под ветерком из иллюминатора лист бумаги.
Все поняли, что состоится официальный доклад, что это работа, и отхлынули от стола. Президент сел, нетерпеливо барабаня пальцами. Коричневая папка была нова, тонко пахла кожей, и по тому, с какой услужливостью офицер положил ее перед ним, президент чуть не задохнулся от волны доброго предчувствия. Буквы были большими, радужными от оптики очков и, кажется, рождались в нем самом:
«Президенту от военного министра.
Большая бомба сброшена на Хиросиму. Первые сообщения указывают на полный успех, который был гораздо заметнее, чем первое испытание».
— Прикажите подать шампанского, — выговорил президент совсем тихо, снова захваченный неуправляемой мстительной силой. — Да, да, шампанского.
Через минуту, разрывая серебро бутылок, захлопали пробки. Президент поднялся, держа в руке бокал.
— Джентльмены, мы сбросили на Японию бомбу, равную по своей мощи двадцати тысячам тонн тринитротолуола. Это атомная бомба, джентльмены.
Не сразу и не до всех дошел смысл сказанного, и, когда наконец стало ясно, что это такое двадцать тысяч тонн тринитротолуола, над столом пронесся вздох то ли радости, то ли подавленности…
На следующий день крейсер в туманной накипи океанских валов серой, ощетинившейся орудийными башнями громадой входил в гавань конечного порта плавания. Над всей Америкой гремел эфир все той же ошеломительной вестью подготовленного все тем же генералом Гровсом президентского заявления: «…Американский самолет сбросил атомную бомбу на Хиросиму… Мощность бомбы двадцать тысяч тонн тринитротолуола. Нанесенный удар дает нам невиданную в истории мощь… Мы должны полностью сокрушить Японию… На наших плечах лежит огромная ответственность… Мы благодарим бога, что нам, а не нашим врагам нести эту ответственность… Мы просим бога: пусть он руководит нами…»
Но о чем думал поминаемый всуе бог, взирая с недосягаемой высоты на горы еще не остывшего и ядовитого, стучащего в грудь Земли пепла? Ведь не забыл же он, для каких деяний создал и воцарил над природой человека?
11
Утром второе железное чудовище металось в вышине над слабо вырисовывавшимися японскими островами с другой, теперь уже плутониевой бомбой в чреве. Приказ о старте девятого августа вместо одиннадцатого, как было установлено раньше, был подозрительно открытой мерой опережения начавшегося мощного наступления русских.
Выбор пал на Кокуру, идеальную, подобно Хиросиме, «тепленькую», не подверженную никаким разрушениям цель, и дорвавшийся наконец до штурвала самолета-носителя майор Суиней, едва справившись с предстартовой нервотрепкой, все-таки был как в лихорадке с этим неожиданным переносом вылета, серьезными неполадками в бензонасосе — пришлось лететь с уменьшенным запасом топлива, минуя Иводзиму, а посадка вообще планировалась на Окинаве; наконец, и это было главным, — взлет со снаряженным на земле, в отличие от прежнего полета, «толстяком», — дело дошло до приложения руки молчаливого, угрюмого человека с длинной морщинистой шеей и крохотной, облитой шерстью головой, к документу, гарантирующему безопасность старта, но не вынувшему из майора Суинея страшного токсина страха…
Преодолев давящий гнет дурных предчувствий, он приблизился наконец к Кокуре, но тут увидел, что весь город закрыт плотными облаками. В эти минуты он слал проклятия метеоразведчику капитану Маркворду, который уже побывал здесь и просигналил «добро»; досада была велика, он не мог сообразить, что все изменилось за время его подлета к цели. Он трижды, с кошмарным ощущением потери драгоценного времени, заходил на цель — ни одной дыры в бесконечной всхолмленной равнине облаков, а данная ему инструкция строго обусловливала прицельное бомбометание.
С бешено застучавшим сердцем он повернул «суперкрепость» на запасную цель, на Нагасаки, но так жадно пережитое наслаждение шедшего к нему триумфа запеклось обидным, как от плевка, следом на душе. Нагасаки — это было типичное не то: изрезанный холмами и долинами рельеф сдержит свободное, как было в Хиросиме, движение ударной волны и лучевой энергии, и Нагасаки уже был «подпорчен», подразрушен прежними, пусть обычными, но серьезными бомбежками, — эффект будет снижен, и Тиббетс останется в выигрыше перед ним. Самую глубину мозга сжигало сознание уменьшенного запаса горючего, и он с негодованием вспомнил пункт инструкции, допускавший посадку самолета на воду, где в этом случае их должна подобрать подводная лодка…