Том 8. Рваный барин - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Строится жизнь, поскрипывает, а прет по каким-то своим дорогам. Те же, как будто стоят тихие избы, а сколько новых узлов заплелось и запуталось за оконцами, за серенькими стенами. И сколько этих узлов придется разрывать, с болью или скорбно распутывать в долгие дни и ночи, что не устоять в неподвижно унылом однообразии этим нахмурившимся избам под ветлами и особенно пышными в это лето, как свежей кровью залитыми, рябинами. Не будут они стоять, как стояли века, раздадутся их стены, и заговорит в них иная жизнь. Да уж и теперь говорит…
– Эх, ми-лай! – говорит Митрий. – Так все перекувырнуло все у меня… чисто как выспался! Шабаш.
Да, ему, видно, скоро – шабаш. Как будто у него желтуха: желтые белки, зелено под глазами, и осунувшееся лицо будто пропитано охрой в зелень, а беловатые десны обнажились. Он тяжело дышит, говорит, будто ворочает бревна, и все покряхтывает и потирает у печени.
– Только не поглядишь сам-то, чего изо всего этого выйдет… Пущено лачку здорово… заблестит! Так-то заблестит… А занятно бы поглядеть…
Что заблестит? Да все. Так он верит. И хорошо знает, что ему поглядеть не придется.
– Шабаш, попито-пожито. Давно бросил водошное занятие… желудок не принимает. А какая со мной на этот счет штука вышла! Как узнал о себе, чего у меня болит… еще до этого с месяц… маленько одеколоном прошибся. Чего они там в него напустили… а как отколдовали. Взял за рупь с четвертью, с картинкой… написано – Калибри… значит по-военному… калибр? Вот это-то калибр меня и саданул, выхлестало… И уж не желаю, никакой радости не признаю. И пошло, брат ты мой, у меня дело в маштаб!.. Сейчас, например, дело так мне и бегет… Заказ взял в городе… гроба да кресты. Госпиталю этого товара требуется несколько… Оборот пошел такой драгоценный по работе, – покрутил он желтыми узловатыми пальцами, – значит, одно цепляет-тащит, другое натекает… оборот! Да и везде теперь оборот, как ни промерь… Да-а… И тут у нас… – поглядел он с бугра на Большие Кресты, – всякого обороту есть… всего прой-зошло! В маштаб!
А все те же, как будто, избы и ветлы, и рябины. Но в самой середине села, где зияла развороченной крышкой изба портного, – черное пятно пожарища в черных ветлах. Сгорел и самый портной, не попал в Москву шить сюртуки и фраки.
– Настигла судьба нашего Рыжего… Спирт перегонять изловчился… секрет открыл. Гонял да пробовал по вкусу. Догонялся до градусов… ке-эк всю его аптеку фукнет… готов! Прикрыл дело. Мальчишку его угольщику в лес баба отдала, а сама, слыхать, в Москве живет… к брату, ассенизатору поступила, на бочке ездит… Как фукнуло-то! Ежели тут поразобраться… такое движение всего, беда!
И еще новое. Красный попов дом теперь голубой, помолодевший, терраса в полотнах с фестонами, на беседке посажен на тычок золотенький шар – будто увеселительный сад. На балкончике в покрасневшем винограде, что-то голубенькое вытряхивает белую скатерть.
– Ма-ша!.. – показывает на голубенькое Митрий и расплывается в болезненную, жуткую на его лице улыбку. – Вот гвоздь-то нам вко-ло-ти-ли! С веселым теперь попом живем. Музыка такая идет!.. Новый, как же. Тот-то, рыбак-то наш, помер на масленице. То, говорят – объелся, а то будто от расстройства. Три тыщи дал под хороший процент в городе мушнику под дом. На войне мушник… Срок подошел, давай деньги! Нету, муж на войне. Про-дам с торгу! Не продашь, военная защита у нас! Отсрочку имеем. Да еще за твои двадцать процентов засудим. Сразу его ударом… А этот новый, стрыженый, совсем мальчишка еще. Ему бы призываться скоро, ратник он… а он уюркнул – в попы. Только семинарию закончил, женился и – поп! Цельный день граммофон поет, а он все по террасе похаживает да Машу кличет. Маша да Маша! В саду целуются, друг за дружкой гоняются… Ма-ша! Тот-то, бывало, зачнет в церкви разносить… ку-да! А этот – Куцый. Мальчишки дразнют. И никто его не слушает. Еще и не обегались вдосталь, а службу правит. Теперь бы утешать, а ему веры нет, бабы и не глядят. Маша да Маша! Как поехала старая-то попадья… все наливку распродавала, шесть четвертей! Хорошие деньги взяла.
Рассказывает и рассказывает про округу. Да какая же жизнь кругом, упрятавшаяся в тихих полях, смешная и горькая! И какое движение всего. Только смотреть и смотреть и захватывать жадно, пока еще не рассыпалась. Жуткая и красивая пестрота, в дегте и сусали, в неслышных криках, в зажатых стонах и беззаботности. Быть!
– Крестами я теперь занимаюсь… Поглядите мою работу на кладбище! Губаниха наша померла-укрылась. Что говорить – горевая. Ей крест выстругал знаменитый, сосновый, в два аршина… в память. Соседи были. Максиму такой отделал… в городе не купить, нет. Барыня заказывала, из березы, под светлый лак, а по рисуночку гвоздем прожег, как чири-паховый. Ему стоит, человек был смирный, а сила в нем такая была… под конец только объявилась. Стал людей утешать! Да. Так хоронили… трогательно смотреть. У него своих семеро осталось, все девчонки… да братниных четыре головы. Одиннадцать голов! Как встали они на кладбище… глядят на публику… беда! Трактирщик был, который вот винный-то погреб, фабрику искусственную завел! Ему Максим сон растолковал, что будет ему капитал. Ну, правда, брата его убили на войне, а ему хороший капитал достался… тыщ десять! Увидал детей, пожалел в благодарность… четвертной сунул. Потом говорит – приют! Насыпано там сирот, прямая обязанность! Мадам, положьте фундамент! – Барыню с усадьбы подковырнул. А тут эти девчонки тара-щутся. Барыня сейчас, – ах, ах… сто рублей! Землю даю! Трактирщик напротив ей, – двести! – Народ глядит, заваривай! Батюшка, стрыженый… тоже: давайте, пропитаем… из копейки рубли! А тут барынин студент сейчас – бумагу написал… лист! Собрал по местам за триста. Лесник с полустанку как узнал, что трактирщик барыню перешиб, обиделся: трактирщик за его сына дочь не отдал… хромой сын у него. На три сотни, говорит, лесу объявляю, а там еще от меня будет на покрышку, ежели трактирщик отделку примет. Гляди, как ковырнул! Принимаю отделку! Принимаешь? Так вот от меня еще палубнику тыщу штук, выше не перекинешь! – Засерчал. Говорит: стекла беру, застеклю! Ей-Богу! А, стекла? Печки мои, выше трубы не накроешь! Накрою!.. Накрыл! Что ты думаешь?.. Отопление принимаю! Значит, выше трубы – дым! Во как им Максим подложил! Ну, думаю, скоро, Митрий, помирать будешь… пропил ты свою душу… счет подаду-ут! После и тебе сироты будут! Пять дверей на себя записал, за работу… и еще скидка им от меня будет… С весны и двинуть. Какое дело-то! Так все загорячились – не понять.
И Максим помер. Сколько смертей за один этот год в малой округе. Какое движение всего! Помер чудной Максим, хмурый с маленькими глазами лесного человека, с маленьким лбом, заросшим до переносицы волосами, пугливо всматривавшийся в непонятное, чуявшееся его пугливой душе, тщетно старавшийся постигнуть и разгадать судьбу. Когда-то он говорил, что «все может себя оказать, только надо понять, в чем тут суть». Да, все может себя оказать и отыщется суть: вот уже приют строят. В чем же тут суть?
Рассказывает и рассказывает столяр про округу, и столько нового в незаметной жизни, столько перерыто и вывернуто за один год, что, пожалуй, и «заблестит»!
– Вот она, сила-то его, и объявилась. Максима-то! Бабы наши свое болтают: темная, будто, в нем сила жила, всего ему открывала. Правда, что вид у него дикой, чисто совиный… а вот через него-то у нас и сирот подберут. Вот-те си-ла!
Митрий пересчитывает по пальцам поставленные кресты на кладбище, заколоченные избы, пленных, убитых и воротившихся с чистой отставкой. Он знает законченные и назревающие драмы, плачущих вдов и иных, уже забывших и завязавших новые семьи. Пошатнувшиеся и подымающиеся дела. И опять говорит, что оборот пущен шибко, а что из этого выйдет, – увидит, кто доживет.
– Там… на войне-то лес рубят! – говорит он, и его жуткое желтое лицо покойника мудро и необычно вдумчиво, словно вот-вот провидит. – А тут щепа да стружка летит. Будет чем топить. Вот приходи, потолкуем напоследок. Покажу, какой я и себе крест загнул… Нельзя, чище моего никто не уделает. А чего? Ничего не боюсь. Я вот когда с пятого етажу летел, на Молчановке дом строили… испугался раз. У меня и секрет есть… ничего не поделаешь. А вот. Прихожу в госпиталь, партию им привез… к дохтору попросился. Вот тут вот болит и болит, ноет. Так и так, жизнь моя вся во хмелю, боль ничего… как теперь лечиться? Поглядел на меня, сморщился и говорит: «да, твои, говорит, доктора на стенках висят, по твоему лику прекрасному вижу! Однако, скинь рубаху!» Ве-селый барин, военный! Ну, проревзовал меня… дока! «Такой, говорит, у тебя рак во всем этом месте… даже в руке его держу… такой рак, что само лучшее тебе не резаться. Так доходишь». – А сколько, спрашиваю, можно с им доходить? – «От силы, говорит, два года. А будешь пить – больше года не выстоишь». – Такой веселый, и у меня страху нет. Будто так и нужно. Да еще подумал – кажному когда-нибудь, а помереть нужно… да на войне теперь молодые смерть принимают… И совсем у меня страху нет! – «А как будут подходить боли… – а должны быть такие боли, что кричать буду, – так, говорит, я тебе на этот случай капель хороших пропишу, будешь принимать». – Во-енный, так прямо и говорит. Так, будто разговариваем, весело, по пустяку. И секрет дал. Значит, как и капли не станут помогать, тогда чтоб сразу полрюмки хватить и… «уснешь, как младенец!» И большой пузырек дал, беленькая. А потом и говорит: «Ты, говорит, не тужи, Митрий… от этой болезни и цари помирают, нельзя излечить – рак!» – Нельзя – так нельзя. Только бы до конца войны дождаться, кто кого перемахнет… поглядеть, что будет.