Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим. Книга 1 - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, моя родина Суффолк, – ответил я с важностью.
– Говорят, пирожки с яблоками там отменные, сэр!
Я понятия об этом не имел, но ведь не мог же я не похвалиться достопримечательностями моего родного графства и не выказать своего близкого знакомства с ними, а потому кивнул головой с таким видом, будто хотел сказать: «Можете не сомневаться!»
– А какие битюги! Вот это лошади! – продолжал Уильям. – Суффолкский битюг, ежели он хорош, – прямо на вес золота. Вы когда-нибудь, сэр, разводили суффолкских битюгов?
– Н-нет, не… совсем, – ответил я.
– Вот за мной сидит джентльмен, так он разводит их целыми табунами, – сказал Уильям.
Джентльмен, о котором шла речь, был косоглаз, что не сулило ничего хорошего, обладал сильно выступающим подбородком, носил белый цилиндр с узкими плоскими полями и темные узкие драповые панталоны, которые застегивались сбоку пуговицами от башмаков до самых бедер. Подбородок его нависал над плечом кучера так близко от меня, что я ощущал на затылке дыхание джентльмена; когда я повернулся, чтобы на него взглянуть, он с видом знатока бросил на лошадей взгляд тем глазом, который у него не косил.
– Правду я говорю? – спросил Уильям.
– Об чем? – осведомился джентльмен.
– Да об том, что вы разводили суффолкских битюгов целыми табунами?
– Ну еще бы! – сказал джентльмен. – Каких только пород лошадей и собак я не разводил! Есть такие любители. Ради лошадей да собак я забываю и пищу и питье… дом, жену, детей… Забываю, как читают, пишут, считают… курят, нюхают табак… Про сон – и то забываю!
– Разве подобает такому человеку сидеть позади кучера? – шепнул мне Уильям, встряхивая вожжами.
Из этого вопроса я заключил, что он не прочь был бы отдать мое место знатоку лошадей; покраснев, я предложил уступить его.
– Вот это будет правильно, если вам все равно, сэр, – сказал Уильям.
Эту уступку я всегда считал первым моим промахом в жизни. Записывая в конторе наемных карет свое имя в книгу, я просил указать: «Место на козлах» – и вручил счетоводу полкроны. Я надел парадное пальто и захватил свой лучший плед для того только, чтобы не осрамить столь почетного места, весьма гордился им и считал, что являюсь украшением кареты. И вот на первом же перегоне мое место занял потрепанный косоглазый субъект, который не имел других достоинств, кроме запаха конюшни, да еще, пожалуй, не человеческой, а какой-то мушиной ловкости, с которой он переполз через меня на полном скаку.
Неуверенность в своих силах, нередко овладевавшая мною в моих жизненных перипетиях, когда она являлась только помехой, отнюдь не уменьшилась после этого эпизода на козлах кентерберийской кареты. Тщетно старался я говорить внушительным тоном. В течение всего остального путешествия голос мой исходил, казалось, из самых глубин моего желудка, но я чувствовал, что совсем осрамился и ужасно молод!
А все-таки было удивительно странно и интересно сидеть наверху, позади четверки лошадей, странно было мне, хорошо образованному, хорошо одетому молодому человеку с деньгами в кармане, проезжать по тем местам, где я спал во время своего мучительного странствования. Все, что попадалось мне на глаза, пробуждало воспоминания. Когда я глядел вниз на встречавшихся нам бродяг и видел эти лица, слишком памятные для меня, мне казалось, я чувствую снова на своей груди грязную руку медника, который хватает меня за рубашку. Когда мы загромыхали по узкой уличке Четема и мимо нас мелькнул переулок, где жил чудовищный старик, купивший у меня куртку, я вытянул шею, пытаясь разглядеть место, где я просидел весь день до сумерек, ожидая своих денег. Когда мы приблизились к Лондону и проезжали мимо Сэлем-Хауса, которым мистер Крикл управлял тяжелой рукой, я отдал бы все за то, чтобы мне разрешили спуститься вниз и отколотить его, а всех его учеников выпустить на волю, как воробьев из клетки.
Мы подъехали к Чаринг-Кросс, где находилось некое обветшалое заведение «Золотой Крест».[45] Лакей ввел меня в буфетную, а затем горничная проводила меня в маленький номер, пропахший ароматами конюшни и закрывавшийся наглухо, как фамильный склеп. Я мучительно сознавал, что еще очень молод, так как решительно никто не проявлял ко мне уважения: горничная была совершенно равнодушна ко всему, что бы я ни говорил, а лакей начал со мной фамильярничать и навязываться со своими советами ввиду моей неопытности.
– Что же мы закажем на обед? – развязно спросил лакей. – Молодые джентльмены, в общем, любят домашнюю птицу, ну, скажем, курицу.
Я сказал, насколько мог величественно, что к курице не расположен.
– Да что вы? Молодым джентльменам, в общем, надоедает говядина и баранина. Что вы скажете о рубленых котлетах?
На это предложение я согласился, ибо не мог придумать ничего другого.
– А как насчет картошки? – продолжал лакей, склонив голову набок и вкрадчиво улыбаясь. – Молодые джентльмены, в общем, по горло сыты картошкой.
Стараясь говорить басом, я распорядился подать мне рубленых котлет с картофелем и всем, что полагается, а также справиться у буфетчика, нет ли писем на имя Тротвуда Копперфилда, эсквайра… Никаких писем там не было и быть не могло, но мне казалось, что мужчине подобает их ожидать.
Лакей скоро вернулся с извещением, что писем нет (я выразил крайнее изумление), и начал накрывать для меня на стол у камина. Занимаясь этим делом, он спросил, какое вино подать мне к обеду, а когда я ответил: «Полпинты хересу», – боюсь, он решил воспользоваться случаем и слить остатки из разных графинов, чтобы набрать заказанные полпинты. Полагаю я так потому, что, читая газету, я видел, как он копошится у себя за перегородкой и возится с вышеозначенными сосудами, подобно химику или аптекарю, приготовляющему лекарство. Когда же вино появилось на белый свет, оно показалось мне очень слабым; кроме того, я обнаружил в нем английских хлебных крошек неизмеримо больше, чем может быть в любом заграничном вине в натуральном его виде. Но я имел слабость выпить его, не сказав ни слова.
Я находился после обеда в превосходном расположении духа (из чего я заключаю, что яд отнюдь не всегда причиняет мучения) и решил пойти в театр. Выбрал я театр Ковент-Гарден и там, из глубины центральной ложи, смотрел «Юлия Цезаря» и новую пантомиму. Как было для меня необычно и интересно видеть воочию всех этих благородных римлян, которые сновали передо мной исключительно для моего удовольствия, совсем не такие строгие, как в школе, где они поучали меня. Фантазия, смешанная с реальностью, впечатление, произведенное на меня стихами, музыка, огни, толпа, удивительная смена великолепных ярких декораций – все это так ошеломило меня и открыло передо мной такие необозримые просторы для наслаждения, что, когда в полночь я вышел из театра на улицу, в дождь, мне показалось, будто я, прожив романтической жизнью целые века, упал с облаков прямо на землю, на злосчастную землю с ее гомоном и шлепаньем по грязи, тусклым светом фонарей, с дождевыми зонтами, стуком патен[46] и толчеей наемных карет.
Я вышел в какую-то дверь и некоторое время стоял на улице, не шевелясь, словно в самом деле был чужой на этой земле. Но бесцеремонные толчки прохожих скоро помогли мне очнуться и отыскать дорогу в гостиницу, а пока я шел, снова и снова возникало в памяти чудесное зрелище; возникало оно и тогда, когда я, закусив устрицами и выпив портера, сидел далеко за полночь в буфетной, не отрывая глаз от огня в камине.
Меня так захватил спектакль и так я был погружен в свое прошлое, – ибо блистательное зрелище было подобно прозрачному транспаранту, за которым развернулась передо мной прежняя моя жизнь, – что мне трудно сказать, в какой момент появился красивый стройный молодой человек, одетый со вкусом, по слегка небрежно. Его-то я не мог бы забыть, и, помнится, продолжая сидеть в буфетной перед камином и мечтать, я ощущал его присутствие, хотя не видел, как он вошел.
Наконец я встал, чтобы идти спать, к большой радости сонного лакея, который, сидя в своем загончике, ощущал, видимо, какое-то томление в ногах, а потому то клал их одну на другую, то ими постукивал, то подергивал на все лады. Направляясь к двери и проходя мимо молодого человека, я взглянул на него. Тут я остановился, вернулся назад и снова взглянул. Он не узнал меня, но я узнал его мгновенно.
В другое время, быть может, у меня не хватило бы решимости и смелости заговорить с ним; я мог бы отложить это на следующий день и, следовательно, мог бы его потерять. Но я все еще слишком был взволнован спектаклем, и покровительство, которое он некогда мне оказывал, столь заслуживало, как мне казалось, моей благодарности, и с такой силой пробудилась снова в моей душе прежняя любовь к нему, что сердце у меня забилось, я подошел к нему и воскликнул:
– Стирфорт! Вы меня не узнаете?
Он посмотрел на меня, точь-в-точь как бывало иногда у мистера Крикла, но я видел, что он меня не узнает.