Похищение Европы - Евгений Водолазкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так ведь они и решат, Билл.
Зеркала еще хранят их примятые сном лица, небогатую мимику, сосредоточенные движения. Эхо их голосов все еще блуждает по их домам в утренней спешке, в запахе дешевых духов. Глохнущее в ромашках пение дальнего колокола.
— Знаете, Мадлен, — сказал Клинтон, оторвавшись от саксофона, — мне пришла в голову странная мысль. Трава, ее качание на ветру… Мне кажется, что задача травы — оттенять неподвижность лежащих в ней тел. Неподвижность и вообще — отсутствие.
— Да, они любят это в Голливуде, у них есть еще масса разных фишек. Например, муравей, ползущий по лицу убитого. А кто-то стоит рядом абсолютно живой и смотрит на это с мужественным прищуром. Через два такта — вступайте.
— Нет-нет, вы меня не понимаете… Нечто настоящее. Ну, июнь, запах полуденного поля. Кузнечики, наверное. Подрагивание челки на мраморном лбу ребенка. Его можно было бы принять за спящего, если бы не раскрытые в ужасе глаза. В голубой сетчатке все еще отражается наш бомбардировщик.
— Вы — неисправимый романтик, — покачала головой госсекретарша, не прекращая играть. — Нафантазировали себе всю эту красоту, не имея ни малейшего представления о том, что остается после наших бомб. Выбросьте все это из головы! Никаких нарядных крестьян, никаких трепещущих прядей. Оторванные головы и разбросанные потроха — больше ничего.
Губы президента виновато приникли к мундштуку саксофона, но ноты выдувались уже без прежнего вдохновения. Чувствовалось, что после всего сказанного исполнение было ему не в радость.
— Только головы и потроха, — мрачно повторила пианистка. — А вы как хотели? Как, спрашиваю я вас? Молчите, раз уж вы выбрали такой инструмент, что у вас все время занят рот.
Но Клинтон уже перестал играть. Положив саксофон обратно под стул, он поклонился публике и широким жестом показал на Олбрайт. Госсекретарша с достоинством наклонила голову. Подойдя к президенту, она встала на цыпочки и потрепала его по волосам.
— Не расстраивайтесь, друг мой. Все эти детские трупы не стоят ни единой вашей слезинки. И потом — подумайте, какая чаще всего из детей вырастает мерзость. Если представить, что лежащий в траве ангелочек — допустим даже, что он у вас там в полном комплекте, — превратился бы в заскорузлого от пыли грузчика, в алкоголика-маляра, куда делись бы все ваши сантименты?
На своих щеках я почувствовал слезы. Это были Настины слезы, беззвучно слетавшие из-под ее полуприкрытых ресниц. Не знаю, отчего она плакала и кого жалела — убитых ли войной детей, их ли убийц, нас ли самих, сидевших перед экраном в полумраке гостиной, — в конце концов, это было не так уж важно. Теплые Настины слезы стали неоспоримым признаком ее жизни.
23
Они пробудили к жизни и меня. Первым, что я увидел, открыв глаза, было заплаканное лицо Насти. Она стояла передо мной на коленях, и руки ее поддерживали мою голову. Осознав, что я очнулся, Настя молча прижалась ко мне. Она пыталась удержать забрезжившую во мне жизнь, не дать ей уйти туда, откуда та сейчас вынырнула с таким усилием. Так хватают тонущего, висящего над пропастью, грозящего прыгнуть из окна.
Настя тревожилась напрасно. Повествование от первого лица тем и хорошо, что лицо это гарантированно выживает. Оно может преодолевать шторм на плоту, бросаться в атаку первым, за ним могут охотиться, поить отравленным вином, стреляться в десяти шагах — у него иммунитет. Его умение не умирать феноменально. В этом умении нет ничего сиюминутного, связанного лишь с описываемыми событиями. В пределах своего текста повествователь приближается к бессмертию. Ведь даже если предположить, что, выйдя с честью из своих перестрелок, в каком-нибудь негероическом месте (в доме престарелых, например) он попадется-таки даме с косой, — он об этом уже никогда не скажет. Никогда. Его смерть так и останется предположением. Конечно, литературе известна пара-тройка завершающих потусторонних репортажей, но это — исключение, то, чего я как повествователь от первого лица ни в коем случае не приветствую. Человек, посвятивший себя Ich-Erzählung, не может сказать о себе «я погиб»: он может сказать только противоположное.
Я не погиб. Раненый, обессиленный, но вполне живой я лежал на дорожке Английского сада. Попытавшись сесть, почувствовал резкую боль в плече. Такой же болью отозвалась мысль, что не далее как сегодня был убит Анри. Господи, только сегодня… Я нарочно переспросил об этом Настю.
Вместе с сознанием ко мне возвращалось ощущение времени. Я хотел было облечься в мое время, как в привычную разношенную одежду, но не смог. Не знаю, кто из нас изменился — оно или я, — только мы были уже не соизмеримы. Все пережитое мной в течение нескольких мгновений не желало соединяться с огромным, бесконечно продолжавшимся днем. Настя говорила с кем-то по мобильному телефону (подаренному Анри телефону!), а я полусидел, прислонившись здоровым плечом к ее колену.
Мне приятно повторить это еще раз: я не погиб. Я не погиб благодаря Насте, моей жене, сестре и матери. В этот день она подарила мне жизнь, и это стало ее материнством. Свернув с аллеи после прогоняющего моего взмаха, Настя не пошла на экзамен. Когда вдалеке она заметила фигуру несостоявшегося убийцы — в своей полноте, кстати говоря, а вовсе не зловещую — в ней шевельнулись какие-то сомнения. Эти сомнения ни на чем не основывались и ни к чему ее еще не побуждали. Увидев, однако же, мой сердитый жест, она встревожилась не на шутку. Вместо того чтобы идти в университет, Настя свернула на параллельную аллею и незаметно (чтобы не раздражать тебя, милый!) стала по ней возвращаться. Сойдя с аллеи, она пробралась сквозь кустарник и появилась точно в том месте, где меня собирались убивать. Тогдашнее Настино появление можно было расценивать как первый привет того неизвестного мира, куда я, по всей вероятности, переходил. Кажется, я уже упоминал, что именно так я его и расценил. Не скрою, мне было приятно, что и в нематериальном мире меня встречает самый дорогой из всех мыслимых призраков. Мое обессиленное сознание покинуло меня еще до выстрела.
Так бывает. Я где-то читал, что, будучи помилованы уже с петлей на шее, осужденные часто падают в обморок. А этот тип в меня еще ведь и выстрелил. Он выстрелил, но промахнулся, потому что Настя успела ударить его по руке. Пуля попала мне в левое плечо. Как я понимаю, к этому скорбному мгновению я начинал уже потихоньку падать, что, возможно, тоже сбило прицел стрелявшего. Так или иначе, он не только промахнулся, но и выронил свой маленький блестящий пистолет.
По моей просьбе происшедшее Настя описывала мне несколько раз. Не меньше Настиного мужества меня поражало согласованное взаимодействие деталей — немотивированное беспокойство Насти, своевременность ее появления из-за кустов и несколько счастливых сантиметров, отделивших рану от моего сердца. При подобном развитии событий уже не удивительно, что к упавшему пистолету первой успела опять-таки Настя. Ей удалось ухватить предмет прежде, чем армейского образца ботинок прихлопнул гравий, густо усыпанный липовым цветом (почему злодею хотелось убить меня именно под липой»’). Приподняв дрожащие руки, обезоруженный сигнализировал готовность к компромиссу. Медленно, не делая резких движений, он стал приближаться к Насте. Вероятно, так его учили в приславшем его ведомстве. Когда в надежде получить назад оружие он протянул к Насте руку, она ему ее прострелила ниже локтя; Посмотрев на меня лежащего, прострелила и вторую. Вскрикнув, в один прыжок он оказался в тех же кустах, из которых вышла Настя. Она выстрелила по кустам и, судя по рычанию, попала ему в какое-то третье место. Зная непреклонность моей русской девочки, могу предположить, что она запросто догнала бы бежавшего и всадила в него всю обойму, но — любовь победила ненависть. Услышав удалявшийся хруст веток, Настя бросилась ко мне. Я лежал на дорожке без малейших признаков жизни (ах, до чего же ты был неподвижен!), и только Настины слезы вернули меня из той странной действительности, где я пребывал.
— Сейчас приедет Билл — сказала Настя, пряча в сумку мобильный телефон.
— Билл? Какой Билл?
Я понял, что проснулся еще не до конца.
— Билл, врач князя. — Настя осторожно отлепила край расстегнутой рубашки от раны. — Я посмотрела, что кровотечение остановилось, и решила звонить ему, а не в скорую. Мне страшно везти тебя в больницу.
В голове моей, покоившейся на Настином колене, снова блуждала мысль о причудливых свойствах рифмы. И на Анри, и на меня покушался один и тот же человек, и оба мы пережили первое нападение. В случае с Анри дело было доведено до конца. Значит ли это, что и меня ждет та же участь? Сейчас Настя все делала для того, чтобы этого не случилось. Я лежал закрыв глаза и ощущал на своем лице ее прохладные губы. Только я напрасно опасался судьбы Анри. Тогда ведь я еще не знал, что рифма существует для того, чтобы подчеркивать различие.