Граждане Рима - София Мак-Дугалл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Делир думал исключительно о том, что он делал в тот день на Аппиевой дороге. Но он верил, что его религия, о которой он в те дни особенно не думал, но которая оседала, накапливалась в нем, коварно направила его на спасение Дамы и предрешила все последующее. И еще он верил, что в любом случае поступил бы именно так. Даже замечая противоречивость своих чувств и мыслей, он не особенно переживал.
Но, с трудом карабкаясь по склону, глупо колошматя по подножию креста, крича своим изумленным коллегам: «Давайте же! Идиоты!» — он ни разу не задумался о том, что Дама будет делать впоследствии. Сначала не было времени, а затем, когда им пришлось перевозить мальчика от одного приятеля к другому, когда Делир изо всех сил нажимал на бедного Полибия (как-то сложилась его судьба?), заставляя доставать лекарства, которые помогли бы уберечь раны от нагноения, вдруг выяснилось, что единственная заслуга Делира в том, что он предоставил Даме шанс умереть в полубессознательном состоянии на мягком ложе морфина. Когда кровоточащие отверстия стали затягиваться и выяснилось, что Дама будет жить, — это был прощальный дар той замечательной физической крепости, которую вырвали у него с мясом — Делир, все еще не зная, как долго продлятся боли, стал понимать, что для Дамы на земле нет ни одного уголка, куда бы он мог отправиться, даже ползком преодолев неизмеримое расстояние, отделяющее его от обычной жизни. В то время Дама еще не мог ни двигать руками, ни ходить, не испытывая при этом смертельных мук. И все же были не только часы, проведенные на кресте, которые Дама, слава богу, не помнил, но и предшествовавшие им годы. Теперь Делир знал, что совершил Дама.
Делир никогда и не думал кого-либо обращать, но Даме хотелось любым образом отгородиться от жизни, и религия, которую унаследовал от предков Делир, первой оказалась под рукой. Делир помнил, с какой силой вцепляются дети в палец, стоит хотя бы слегка пощекотать им ладошку, как трогало (впрочем, как и всех родителей) это его и его жену в Лал, потому что казалось безусловным знаком доверия. Наблюдая за тем, как Дама старается хотя бы на несколько секунд удержаться от стонов, он подумал, что это укоренившийся инстинкт, отчаявшееся упрямство, непрестанный страх и готовность оказаться брошенным в роковую минуту. Никакой доверчивостью здесь и не пахло. И он испытал то же неистребимое желание, что и Дама, жажду спасительной соломинки, брошенной утопающему веревки, хоть малой толики душевного спокойствия, хоть чего-то. Прежде он никогда не видел свою религию в таком свете, она просто существовала, как доставшийся по наследству дом, однако Делир почувствовал, что, покривив душой, может подтолкнуть Даму к чему-то, что обещало бы ему помощь, даже если он сам, Делир, ни во что не верил.
Он до сих пор не знал, что еще мог дать. Но так или иначе ему было не очень приятно об этом думать. То же беспокойство отравляло память обо всей операции по спасению, был в нем и привкус сожаления. Приближение этого чувства приводило Делира в ужас. Но что он мог сделать другое? Оставить Даму умирать на кресте? Нет, это было лишено всяческого смысла. Неужели какая-то часть его, Делира, сознания могла полагать, что человек непригоден для жизни, потому что ему трудно пошевелить руками? Мысль эта была настолько отвратительной, что он отшатывался от нее, парализованный, и поэтому не мог ни на йоту приблизиться к истине, которая заключалась в том, что, сняв юношу с креста, он дал ему обещание, которое не было и не могло быть выполнено. Однако благодарности Дамы не было границ, и оба ничего не могли с этим поделать. Иногда Делир думал, что Дама с равным успехом мог бы и ненавидеть его. Он знал, что Дама сделает практически все, что он ему ни прикажет, и не хотел обескураживать его, потому что чувствовал: раз кто-то должен заботиться о Даме, то кто-то должен и держать его под контролем.
Он чувствовал себя ответственным за Даму, будто сотворил его или воскресил в спешке, на живую нитку, и, поставив кривобокого недоделка на израненные ноги, сказал, ну давай, ступай.
Дамы, видимо, не будет большую часть дня. Делир вздохнул, пока сгустившееся чувство вины не отступило перед облегчением. И все же он должен был на что-то решиться.
В то утро он как бы невзначай спросил Даму:
— Ты, случаем, не знаешь, за что они собирались казнить этого мальчика? — инстинктивно избегая слова «распять». И Дама действительно, с благодарностью и нетерпением, подметил в голосе Делира с трудом сдерживаемое чувство. Просто скажи, подумал он, кому это повредит?
Но, сам ни на минуту не сомневаясь в невиновности Сулиена, ответил на вопрос Делира.
По правде говоря, Сулиен испытывал к Даме нечто похожее. Никакая хирургия ему бы не помогла, никакой скальпель не смог бы устранить многочисленные мелкие повреждения, не задев новые нервы, прежде чем устранить наросты и шрамы. Молча стоя над Дамой каждое утро, пытаясь исправить, возобновить и ускорить то, что уже пытался сделать сам организм, Сулиен острее чем когда-либо чувствовал знакомое любому врачу желание уклониться, не пробуждать надежд, не дать припереть себя к стенке. Но чувствительность, жарко пузырясь, возвращалась скрюченным пальцам Дамы и медленно распрямляла их. Он мог вытягивать обе руки дальше, чем раньше, и даже поднимать левую на уровень головы на несколько мучительно долгих, напряженно трепещущих секунд.
Но скоро Сулиен уже не сможет ничего сделать. Со временем, благодаря упражнениям мышцы наберут силу, но Дама был правшой, а большой и указательный пальцы правой руки по-прежнему оставались оцепенело согнутыми, будто навечно отмороженные. По крайней мере сейчас Дама с таким исступленным восторгом воспринимал каждое улучшение, что казался обеспокоенным меньше Сулиена, хотя Сулиена тревожило, что он не вполне понимает: руку до конца не исправить. Но хотя после этих сеансов Сулиен и чувствовал себя выжатым как лимон, она целиком поглощала его и доставляла ему радость.
После них он шел и растягивался на полу домика Лал под тем предлогом, что навещает Уну.
— Нравится здесь? — спрашивал он.
— Летом хорошо. Такие красивые места. А каких цветов тут только не сыщешь. Жаль, что тебя тогда не было… — О господи, думала она, внутренне сжимаясь, внезапно услышав сквозящее в своих словах притворное воодушевление.
— И то, чем мы здесь занимаемся, тоже хорошо, конечно, мне это нравится. Взять хотя бы подделки, — торопливо продолжала она, чувствуя, что выбирается на твердую почву, уже не боясь заболтаться и ненароком проговориться. — Это же произведения искусства. По правде говоря, вначале было интереснее, хотя и утомительнее, целыми неделями я просто красила бумагу в желтый и синий… многое потом приходилось выбрасывать. Зато теперь у меня уже целая куча правильно оформленных бумаг. А потом приходится задумываться над тем, как краски начинают выцветать. Допустим, мне нужен какой-то определенный оттенок красного, но через несколько месяцев он превращается в розовый. А это, понятное дело, плохо. Конечно, сначала лучше копировать настоящие документы, а не фальшивки, потому что, если не считать номеров, ни одна из моих не выдержала бы тщательной проверки. А на днях мы получили несколько настоящих удостоверений — один баск продал нам несколько почти совсем новых. Но просто менять картинки — немного механическая работа.
— Покажи мне.
— Сейчас, — коротко отвечала Уна.
Она садилась за стол и показывала Сулиену, как смывает имя или дату, оставляя бумагу нетронутой для внесения новых данных, а также вырезанные ею печати. Она испытывала болезненный страх опрокинуть пузырек с растворителем, развести грязь и уничтожить плоды своего труда. Поэтому работала медленнее и кропотливее, чем обычно, без тени улыбки на лице, ни разу не взглянув на брата за время всего процесса. Эффект был, мягко говоря, неблагоприятный. Ей хотелось как-то загладить сказанное о цветах, и, глядя на себя как бы извне, она со смущением думала о том, что ее-то саму насквозь видно.
Бывали моменты, когда Сулиен с удовольствием начинал откровенничать насчет Лал, прежде всего когда ее не было или в начале разговоров. Но не всегда. Испытывая смешанное чувство стыда и собственной правоты, он как-то спросил Уну, нравится ли он Лал.
— Уверена, что ты сам узнаешь, — ответила взбешенная Уна.
— Ну а все-таки, нравлюсь или нет?
— Ты что, слепой? — спросила Уна, одновременно забавляясь и досадуя на то, что ей приходится либо оставлять молодых людей наедине всякий раз, когда Сулиен приходил к ним в домик, либо оставаться сидеть подле них невольной дуэньей. Она подумала, неразумно, как показалось Сулиену, что будет нечестно открывать ему всю правду. И все же он приободрился. Но в такие моменты ему казалось, что Лал, должно быть, изменила свое отношение к нему. Он не понимал, почему она такая нервная — из-за чего нервничать?