Первоисточники по истории раннего христианства. Античные критики христианства - Абрам Ранович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цецилий
Если в трактате Оригена мы имеем апологию против обвинений, выдвинутых определенным автором — Цельсом, то книжка другого апологета, Минуция Феликса, не называет ни своего противника, ни названия того произведения или произведений, откуда заимствованы выдвигаемые против христиан обвинения. Многочисленные совпадения с Цельсом, на которые указывает Кейм (Celsus' Wahres Wort. S. 153), отнюдь не означают, что Минуций Феликс использовал Цельса, тем более что Цельс опровергает христианство преимущественно с точки зрения платоновского идеализма, тогда как Цецилий в «Октавии» исходит из учения эпикурейцев (гл. 5) и скептиков Новой академии (гл. 12—13). Апологет, надо полагать, имел в своем распоряжении неизвестное нам антихристианское сочинение, но использовал его умело, так как, будучи юристом по профессии и обладая несомненным литературным талантом, сумел изложить доводы противника по-своему.
«Октавий» написан, по образцу цицероновского трактата «О природе богов», в виде диалога между автором, его другом христианином Октавием и язычником Цецилием. От Цицерона же, примыкавшего к Академии, заимствовал Минуций Феликс и академический скепсис, и, надо полагать, приписываемые Цецилию эпикурейские мысли, и даже ряд приводимых им в книжке исторических примеров.
Если допустить вместе с Дессау, что Цецилий тождествен с упоминаемым в надписях из Цирты в Африке, относящихся к 200—217 гг., Caecilius Natalis, то диалог Минуция Феликса написан в первой четверти III в. Ту же дату пришлось бы принять и в том случае, если б удалось доказать, что Минуций Феликс заимствовал аргументацию Октавия против Цецилия из «Apologeticus» Тертуллиана, а не наоборот. Однако общий тон и обстановка, которая рисуется в диалоге, больше подходит для II в.; самые поздние авторы, которых цитирует Минуций, относятся к середине II в.; наконец, автор прямо ссылается (гл. 9 и 31) на софиста, ритора и юриста М. Корнелия Фронтона, бывшего консулом в 143 г. и умершего приблизительно в 168—169 г.; при этом Цецилий называет Фронтона Cyrtensis noster (наш циртинец), как человека близкого не только по воззрениям, но и по времени. Несомненно, Минуций Феликс имел перед собою не дошедшую до нас речь Фронтона против христиан, которую в основном использовал для речи Цецилия. Использование Фронтона сказывается и в том, что автор относительно мало места уделяет философским аргументам: Фронтон относился отрицательно к философии; идеализация римской старины — также в духе Фронтона. Таким образом, правильно будет отнести «Октавия» к концу II в., примерно к тому же времени, что и книгу Цельса.
Аргументация Цецилия во многом не потеряла своей убедительности до сих пор (о воскресении, о целесообразности в природе), хотя главное внимание Минуций Феликс уделяет тем обвинениям политического и уголовного характера, которые облегчают его задачу апологета. Во всяком случае, небольшая речь Цецилия позволяет судить о том, какими являлись христиане конца II в. в глазах просвещенного римлянина.
Перевод сделан по тексту — «M. Minucii Felicis Octavius» rec. J. Cornelissen. Lugd.-Batav. 1882. В тех случаях, когда конъектуры Корнелиссена казались слишком смелыми и палеографически не оправданными (XI вм. nec laboro — nec ita bonus, IX вм. multas — unctas и др.), мы следуем Oehler'у и Halm'у.
M. MINUCIUS FELIX OCTAVIUS1. Когда я размышляю и мысленно перебираю воспоминания о моем добром и преданнейшем сотоварище Октавии, во мне настолько живо обаяние этого человека и любовь к нему, что мне кажется, будто я не в памяти вновь переживаю то, что было уже и прошло, а как бы сам возвращаюсь в прошлое. Так, чем дальше от глаз, тем сильнее запечатлелся его образ в моем сердце, в самой глубине души. Покойный превосходный благочестивый муж недаром оставил во мне такую тоску по себе; ведь и сам он всегда пылал такой любовью ко мне, что и в забавах, и в серьезных делах его желания сходились с моими; можно было думать, что у нас обоих была одна душа. Он был единственным поверенным в моих любовных делах, единственным соучастником в ошибках. А когда рассеялся туман и я из глубины мрака вырвался к свету мудрости и истины, он не отверг моей дружбы, а напротив, что еще похвальнее, — опередил меня. Когда я в уме перебираю все годы совместной жизни и нашей близости, мое внимание задерживается больше всего на той его речи, которой он благодаря весьма основательной аргументации обратил в истинную веру Цецилия, погрязавшего тогда еще в суете суеверия.
2. По делам и чтобы повидаться со мной, он направился в Рим, покинув дом, жену и детей, оторвавшись от самого дорогого, что есть в детях, когда они еще в невинном возрасте и еще только пытаются лепетать и в самом коверкании ими языка заключается особая прелесть. Не могу выразить словами, какую живейшую радость вызвал у меня этот его приезд, и удовольствие было тем больше, что приезд этого милейшего человека был для меня неожиданным. Через день-два, когда непрерывное общение утолило жадное желание, когда во взаимных излияниях мы сообщили друг другу о себе все, чего не знали, за период разлуки, мы решили отправиться в Остию [497], приятнейшую местность, чтобы там в морских купаниях доставить приятное и благотворное лечение для моего тела, высушив вредные соки. Кстати, к периоду уборки винограда перерыв в судебных делах давал мне свободу от забот, а в то время летний зной уже сменялся осенней прохладой. Итак, на рассвете мы направились к морю, прогуливаясь по направлению к берегу, где легкое дуновение бриза бодрило тело и особое наслаждение доставлял мягкий песок, оседающий под нашими шагами. И вот Цецилий, заметив статую Сараписа [498], по обычаю суеверной черни поднес руку к устам и запечатлел на ней поцелуй.
3. Тогда Октавий сказал: «Нехорошо, брат Марк, человека, находящегося при тебе неотлучно и дома и на улице, оставлять во мраке грубого невежества, допустить, чтоб он в такой великолепный день задерживался на каких-то камнях, хотя бы и отделанных в виде статуи, помазанных елеем и украшенных венками; ведь ты знаешь, что позор этот падает не в меньшей степени на тебя, чем на него».
Когда Октавий это говорил, мы успели уже быстро пройти половину пути и вышли уже к открытому берегу. Там легкая волна набегала на край песчаного берега, как бы утрамбовывая его для гулянья, и так как море всегда неспокойно, даже когда нет волнения, то хотя на берег не взлетали седые пенистые гребни, однако нас безмерно восхищали причудливые, многократно повторявшиеся всплески водяной массы; когда мы, стоя у самой воды, погружали в море ступни, волна то, набегая, ласкала наши ноги, то отступая, бесследно поглощалась морем.
Медленно и незаметно продвинувшись, мы шли вдоль слегка извилистого морского берега, сокращая путь занимательными рассказами. Поводом для этих рассказов послужили рассуждения Октавия о мореплавании. Когда мы, беседуя, прошли достаточно солидное расстояние, мы повернули и пошли той же дорогой обратно. Когда мы дошли до места, где покоились вытянутые на берег суденышки, положенные на бревна для защиты от разлагающего действия сырой земли, мы увидели мальчиков, забавлявшихся тем, что взапуски бросали камушки в море. Игра заключается в том, что выбирают на берегу гладкий черепок, обкатанный волнами, камушек этот захватывают плоской стороной пальцами и, наклонившись возможно ниже, швыряют поверх волн, так что этот снаряд либо скользит по поверхности моря, если он катится легко, либо срезает вершину волн и подскакивает, если его подбрасывает непрерывная сила толчка. Победителем в этой игре считает себя тот мальчик, чей камушек пролетел дальше и подпрыгнул большее число раз.
4. Итак, в то время, когда все наслаждались этим зрелищем, Цецилий не обращал на него внимания, не смеялся по поводу хода состязаний, но, молчаливый, озабоченный, в стороне от нас, всем лицом выражал какое-то неведомое горе. «В чем дело? — сказал я ему, — почему я не узнаю обычной твоей живости? почему я не вижу в твоих глазах обычной у тебя даже в серьезных делах веселости?» Тот ответил: «Меня давно уже огорчает и покою не дает речь нашего Октавия: обрушившись на тебя, он упрекнул тебя в нерадении, чтобы тем самым обвинить меня косвенно в невежестве. Что ж, пойду дальше — у меня с Октавием дело идет о всем мировоззрении в целом. Если и он на то согласен, чтобы я вступил с ним в спор как представитель школы, то он, конечно, убедится, что легче спорить в товарищеском кругу, чем вести прения так, как это принято у философов. Давайте только сядем на эти каменные выступы, служащие оградой для купален и выдающиеся в море; так мы сумеем и отдохнуть с дороги, и более внимательно вести наш диспут». Когда он это сказал, мы уселись так, что из нас троих мне отвели место посредине, — не из любезности, или ради порядка, или ради почета — ведь дружба всегда всех уравнивает, — а для того, чтоб я, как арбитр, слушал каждого из них возможно ближе и, сидя посредине, разделял обоих спорщиков.