Слово и дело. Книга 2. «Мои любезные конфиденты» - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я и герцога никогда не видывал.
— Бирон, што ли, не знаешь?
— Вот те на! Рази же он уже герцогом стал?..
— Может, и от блуда с Катькой отпираться станешь?
— Враки все! — отвечал Овцын. — Она эвон была невестою царскою, а я лейтенант… на чужую мутовку не облизываюсь!
— А какая книга у нее была из Киева? Говори.
— Дура она! Не до книжек ей…
— А ты, умник, с чего смелый такой перед нами?
— На флоте трусов вообще не держат…
Допрос закончился страшным битьем. Герой-навигатор, ученый человек, валялся на полу, весь в крови, и одно думал о палачах своих: «Они ведь тоже русскими себя называют. Но… гляди, как за Бирона вступаются! Во как молотят… хорошо карьер делают. Быть им всем, подлецам, в чинах очень высоких!»
Он сам на ноги поднялся. Воды испить попросил.
— И, закончим, с чего и начали! — сказал Овцын неустрашимо. — Тут канонир Никита четыре рубля с копейками поднакопил. Лихих людей на Руси много — как бы не сперли те денежки. Подозреваю, что вы эти финансы уже прижулили. Так вот и говорю…
Когда его отводили в острог, навстречу попался майор Петров, которого на пытку волокли. И майор сказал Овцыну:
— Плохо, брат. Ой, как худо мне… не выдержу!
Глава 13
В любой истории, как и в любом романе, встречаются места необходимые, места служебные — места скучные. Но избегать их не следует, ибо тогда не будет ясной дальнейшая связь событий…
Волынский столько лет подряд рвался переступить порог Кабинета, и вот он его перешагнул. Сел. Отдышался. Заявил себя к делу готовым. Напрягся в чаянии деятельности.
Теперь любопытно знать — кем он там расселся?
Карьеристом? Или… гражданином?
Кабинет, язви его в корень! Учреждение самодержавное.
«Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй…»
По сути дела, вся несчастная Россия распята под властью этой адской канцелярии, где восседает главным Остерман…
Волынский был готов к исправлению службы по делам высоких предначертаний отечества, но поначалу даже растерялся. Купцы тащили в Кабинет штуки парчи, Остерман с аршином в руках мерил их, просматривал кружева на свет возле окна, торговался о ценах, барышничал… Ладно. Царица ведь тоже баба, и одеться ей хочется, Волынский с этим согласен. Но при чем здесь Кабинет?
— Министры, — утверждал он, — существуют ради забот важных, а тряпки мерить и другие способны… только покажи — как!
— Не хочешь ты, Петрович, государыне услужить, — выговаривали ему Черкасский с Остерманом. — Ай, ай, не хочешь.
— Государыня не для того меня на службу в Кабинет призвала, чтобы я с аршином тут стоял.
Несли в Кабинет бумаги. Волосы от них дыбом вставали. Бог мой, чего тут только не было: доносы, апробации, жалобы, какие-то ветхие расписки… Надо и не надо — любую бумажку валили в Кабинет, как в помойку худую, и, конечно, лопатой тут уже не разгребешь.
— Вот натащили вы бумаг на себя, — ругался Волынский, — теперь и сами не знаете, как расхлебать! А ведь за каждой такой бумажкой живая судьба кровоточит. Может, там человек уж какой год терзается, ответа от министров выжидая… А вы разве способны ответ дать? Нет! Я и вас не вижу из-за бумаг этих…
Стал он завалы бумажные распихивать по коллегиям и канцеляриям разным — к исполнению скорейшему. Волынский освобождал главный фарватер для плавания корабля государственного. Очень это не понравилось Остерману: ведь он был силен в империи именно тем, что все дела, какие имелись, он себе забирал, и отнять их у него — значит дыхания лишить. Артемий Петрович разбирал Кабинет имперский, как чистят захламленный дом, доставшийся в наследство от бабки скопидомной…
У него были свои планы, давно в сердце выношенные. Хотел он весь груз решений самодержавных перевалить на Кабинет, дабы для начала отнять у Анны Иоанновны силу царских резолюций. Но при этом желал добиться, чтобы самому стать в Кабинете первым, — тогда и Россия пойдет иным путем (согласно его резолюциям!). Артемий Петрович давно раскусил, что Анна Иоанновна дура, простых вещей иногда постигнуть не может. Императрица не знала порой даже того, что любой регистратор коллежский ведает. Однажды он приволок к ней именные указы, в одну книжищу переплетенные, и сказала царица, эту книгу беря: «Сколь живу, а такой длинной резолюции еще не видывала…» С дурой, конечно, иногда хорошо дело иметь, ибо ее обманывать легче. Но с умной-то все-таки было бы лучше страной управлять!
Еропкину по дружбе давней он часто жаловался:
— Безмозгла она у нас. Апробации от нее не добиться путной. Что Бирон скажет, тому и верит. Для нее резолюцию проставить — как мне оду сочинить. В одном слове по три ошибки…
Волынский бывал в делах постоянно запальчив и гневен, а Остерман, неизменно тих и спокоен, нарочито вынуждал его к ссорам. Насмерть бились теперь в Кабинете две крайности несовместимые. Волынский хотел ослабить произвол власти высшей — Остерман же, напротив, гнет властей исподтишка усиливал. Волынский на дела людские и смотреть хотел человечно — Остерман лишь формально взирал. Один рвался из жесткого хомута бюрократии — другой еще сильнее его в хомуте том засупонивал.
Сам в прошлом казнокрадец и взяточник, Артемий Петрович плутовскую породу знал и жестоко ее преследовал, отлично все ухищрения воровские ведая: вор от вора далеко скраденное не спрячет! Нужду народа Волынский тоже понимал и немало скостил с бедноты недоимок: указами свыше слагал он с людей «за их объявленным убожеством» долги старые и штрафы тяжкие. Остерман же каждый раз писал при этом «особое мнение», возражая ему, и передавал в конверте лично императрице.
— Народ-то! — вещал Волынский. — Его и пожалеть надо.
— Сие относится до усмотрения высочайшего.
— Да мы-то кто здесь? Мы и есть высочайшие министры.
— Я, — отвечал Остерман уклончиво, — выше самодержавной воли себя никогда не ставлю и вам советую поостеречься…
Коснулся Волынский и самой наболевшей язвы России.
— Пытки! — возмущался он. — До чего дожили мы! За любой грех, самый ничтожный, человека у нас сковороды горячие лизать заставляют. Какова же память в народе о нашем времени останется?
И своевольно указал в судах озаботиться, «дабы люди в малых делах напрасно пыток меж тем не терпели». В этом случае Артемий Петрович геройски поступал: любое послабление в муках тогда ведь значило для простого народа очень и очень много… Но, воюя с Остерманом, кабинет-министр был одинок, князь Черкасский дел боялся, а Бирон только подзуживал Волынского на борьбу, истощавшую силы души и тела. Остерман скоро научился доводить Волынского до белого каления своими ухмылочками, голоском тишайшим, мирроточивым, вежливостью унизительной… Так бы и вцепился в глотку ему, а негодяй спокойно наблюдает, как ты кипишь в ярости, но при этом сладенько так… улыбается, сволочь!
Драться с ним, что ли?
Из манежа на Мойке его подбадривал Бирон:
— Волынский, я в тебе не ошибся. Еще немного, и я буду иметь счастие слышать, как захрустят позвонки Остермана…
Взяв крутой разбег, Волынский уже не останавливался — пер на рожон, топча врагов и сминая препоны разные. Раньше писали так: «приказано от гг. министров». Потом в указах по стране замелькали слова: «приказано от гг. министров князя Черкасского и Волынского». Наконец, настал блаженный день, когда на Россию излилось: «кабинет-министр Волынский изволил приказать».
Вот оно! Достиг… Но чего ему это стоило?
Остерман ни разу не ослабил напряжения схватки, окружая Волынского интригами, подвохами, кляузами. Журналы заседания Кабинета теперь были сплошь испещрены возражениями Остермана на резолюции Волынского. Против любой ерунды он выдвигал «особое мнение»…
Анна Иоанновна хотя и недалекого ума, но скоро начала понимать большую разницу между пламенным бойцом Волынским и полудохлым оборотнем Остерманом.
В один из дней, когда Остерман явился к императрице со своим докладом, она губы поджала и рукой махнула.
— Андрей Иваныч, — сказала, — ты домой езжай, побереги здоровье свое.
Скушны доклады твои. Тянешь ты их, тянешь… будто килу какую через забор!
Уйдешь — и мне всегда таинственно кажется: а чего ты сказать пришел? Отныне же, — распорядилась Анна Иоанновна, — я желаю не тебя, а Волынского выслушивать… Горяч он в делах и забавен в речах. Его доклады — недолги, экстракты и в скуку меня никогда не вгоняют… Уж ты не серчай.
Опять виктория. Виват, виват!
Артемий Петрович писал в эти дни друзьям на Москву, ликуя и похваляясь:
«Остерман оттого так с ходы сбит, что не только иноходи не осталось, ни ступи, ни на переступь попасти не может».
Да, он пошатнул своего неприятеля. Одною собственной волей, уже плюя на Остермана, стал Артемий Петрович заводить в Астрахани шелководческие фабрики. Старался поднять тяжелую промышленность страны. Следил за голодом в губерниях. Он издал крепкий указ, чтобы 30 лучших кадетов, «которые из русских знатны», срочно отправили за границу кавалерами при посольствах, — пусть растут юные русские дипломаты! Вторым дельным указом повелел Волынский еще 30 кадетов «из российского шляхетства, но не знатных», со склонностью к рисованию и математике, передать на выучку к обер-архитектору Еропкину, — пусть будут и русские архитекторы! Страдая, как патриот, за национальное поругание России, он выдвигал только русское юношество (а немцев — не нужно, хватит!).