Я в теории Фрейда и в технике психоанализа (1954/55). - Жак Лакан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он принимает свою судьбу в момент, когда калечит себя, но на самом деле принял уже давно, согласившись принять царский титул. Именно в качестве царя навлекает он на город все проклятия, именно для царя действует божественный порядок, закон возмездия и кары. Вполне естественно, что все это обрушивается именно на Эдипа, — ведь не кто иной, как он является средостением речи. Важно знать, смирится он с этим или нет. Сам он полагает, что невиновен, но, вырывая себе глаза, принимает на себя все. При этом он требует, чтобы его оставили жить в Колоне, в священной ограде Эвменид. Тем самым он реализует свою судьбу до конца.
В Фивах тем временем народ продолжает судачить. Ему говорят: Минутку! Вы немного поторопились! Эдип правильно сделал, подвергнув себя каре. А вот вы погнушались им и выставили из города. Но ведь будущее Фив как раз и зависит от этого воплощенного слова, которое вы, пока оно было с вами, в той мучительной гибели, упразднении человека, что оно несет в себе, распознать не сумели. Вы изгнали его. Горе Фивам, если вы не вернете его и не поселите хотя бы рядом, хотя бы на границах ваших, чтобы он не смог больше от вас уйти. Ведь если слово, составляющее его судьбу, отправиться гулять по свету, с ним уйдет и ваша собственная судьба. Все подлинное существование, в нем воплощенное, достанется Афинам, которым и суждено будет над вами возобладать и познать над вами полное торжество.
За ним снаряжают погоню. И вот, узнав, что к нему должны явиться с поручением всякого рода послы, мудрецы, политики, взбешенные фиванцы, в числе которых находится его собственный сын, Эдип и произносит эти слова: — Неужто лишь в момент, когда я обратился в ничто, стал, наконец, человеком!
Вот здесь-то и начинается то, что лежит по другую сторону принципа удовольствия. Когда слово полностью реализовалось, когда жизнь Эдипа воплотилась в его судьбе до конца — что остается тогда от самого Эдипа? Именно это и демонстрирует нам Эдип в Колоне — остается драма человеческой судьбы в неприкрытом виде, полное отсутствие любви, братства, чего-то хоть как-то напоминающего то, что связывается у нас с понятием человеческих чувств.
Что подытоживает тему Эдипа в Колоне? Вот слова хора: Лучше, в конечном счете, вовсе не быть рожденным, а если уж родился, умереть как можно скорее. Эдип же призывает на потомство и город, в жертву которому был принесен, самые страшные проклятия — прочтите проклятия, адресованные им Полинику, своему сыну!
И сразу за этим следует отречение от слова — отречение, совершающееся внутри той ограды, возле которой и разворачивается все течение драмы, ограды места, где речь находится под запретом, того средоточия, где молчание должно быть строго соблюдено, ибо именно там пребывают богини-мстительницы, те, что не знают прощения и ожидают человека на каждом повороте его жизненного пути. Каждый раз, когда нужно добиться от Эдипа хоть пары слов, его приходится выводить оттуда, так как произнеси он их там, и беды уже будет не миновать.
У священного всегда есть разумные основания. Почему всегда имеется место, где речи должны умолкнуть? Может быть, для того, чтобы в этой ограде они оставались в сохранности?
Что в этот момент происходит? Эдип умирает. Смерть эта наступает в условиях крайне необычных. Тот, кто издали сопровождал было взглядом двоих людей, удалявшихся к центру святыни, видит, вновь обернувшись в их сторону, лишь одного из них, прикрывающего глаза рукой в позе человека, охваченного священным ужасом. Создается впечатление, что он наблюдал зрелище не из приятных, — словно тот, кто произнес перед этим последние свои слова, странным образом улетучился. Мне представляется, что Эдип в Колоне намекает здесь на что-то такое, что демонстрировалось в мистериях, которые в подтексте этой
трагедии всегда незримо присутствуют. Но пожелай я это событие для нас с вами проиллюстрировать, я вновь обратился бы за помощью к Эдгару По.
Тема взаимоотношений жизни и смерти всегда была близка этому писателю и близость эта оказалась далеко не бесплодна. В качестве параллели к таянию Эдипа я напомню вам Историю господина Вальдемара.
Речь там идет об эксперименте по сохранению субъекта в речи тем представлявшим собой своего рода теоретизацию гипноза способом, что именовали тогда магнетизмом, — человека решили загипнотизировать in articulo mortisи поглядеть потом, что из этого выйдет. Для эксперимента выбрано существо, жизнь которого готова вот-вот оборваться: у него остался лишь маленький участок легкого, все остальное уже отмирает. Ему объясняют, что он может остаться в памяти человечества героем — достаточно лишь подать знак гипнотизеру. Сделав это за несколько часов до его последнего издыхания, можно было затем посмотреть, что получится. Богатое воображение поэта идет в данном случае куда дальше робких потуг нашего собственного, медицинского, как бы мы в этом направлении ни старались.
В итоге субъект переходит-таки от жизни к смерти и труп его лежит несколько месяцев в состоянии вполне приемлемой сохранности на постели, подавая время от времени голос, чтобы произнести я мертв.
Благодаря всяческим уловкам гипнотизеров и желанию их в происходящем удостовериться дело так и продолжалось, пока, воспользовавшись пассами, обратными тем, что его погрузили в сон, они не принялись будить его и не услышали в ответ крик несчастного: Скорее, или усыпите меня, или давайте быстрее, это ужасно.
К этому моменту истекло уже шесть месяцев с тех пор, как господин Вальдемар впервые сказал, что мертв, и, разбуженный, он немедленно обращается в отвратительную массу, во что-то такое, чему ни в одном языке нет названия, в откровенное, чистое, простое и грубое явление того маячащего на заднем плане любой попытки вообразить себе человеческую участь призрака, которому нельзя посмотреть в лицо и для которого даже слова падаль звучит слишком хорошо, — именуемый жизнью нарыв
прорывается здесь, пузырь лопается и растекается вокруг зловонной и мертвой жижей.
Но и в случае Эдипа речь идет об этом же самом. Эдип — и в этом мы убеждаемся уже с самого начала трагедии — предстает здесь как земной отброс, ошметок, остаток, как вещь, лишенная всякой видимой ценности.
Эдип в Колоне, все существо которого целиком заключено в сформулированной его судьбой речи, зримо воплощает собой сопряжение смерти и жизни. К подобной же мысли ведет нас и тот длинный текст Фрейда, где он говорит нам: Не думайте, будто жизнь — это восхитительная богиня, явившаяся на свет, чтобы произвести в итоге прекраснейшую из всех форм, будто есть в жизни хоть малейшая способность к свершениям и прогрессу. Жизнь — это опухоль, плесень, и характерно для нее не что иное — о чем писали многие и до Фрейда, — как склонность
к смерти.
Да, жизнь именно такова — это отклонение, упрямое отклонение от прямого пути, по самому характеру своему преходящее, беспомощное, лишенное всякого смысла. Почему же в тот момент проявления ее, что мы зовем человеком, возникает в ней нечто такое, что настоятельно перечит ей и именуется нами смыслом? Мы называем это человеческим, но так ли уж мы в этом уверены? Такой ли уж он действительно человеческий, этот смысл? Смысл — это некий порядок, другими словами, нечто внезапное. Смысл — это возникающий внезапно порядок. Отдельная жизнь делает попытку войти в него, но совершенно не исключено, что выражает он собой нечто совершенно этой жизни потустороннее, ибо пытаясь докопаться до корней этой жизни и увидеть то, что кроется за драмой перехода к существованию, мы находим не что иное, как жизнь в сопряжении со смертью. Вот к чему ведет нас фрейдовская диалектика.
До какого-то момента создается впечатление, что все, в том числе имеющее отношение к смерти, объясняется фрейдовской теорией строго в рамках регулируемой принципом удовольствия и возвращения к состоянию равновесия либидинальной экономии, предлагающей определенные объектные отношения. Слияние либидо с видами активности, внешне с ним несовместимыми — агрессивностью, например, — относится на счет
воображаемой идентификации. Вместо того, чтобы другому, который находится перед ним, раскроить череп, субъект нежную агрессивность эту, возникшую как либидинальное объектное отношение и основанную на так называемых инстинктах Я, то есть на потребности в гармонии и порядке, идентифицирует с самим собой, обращает на самого себя. Другое дело, что есть, хочешь-не хочешь, надо — когда собственная кладовка пустеет, поедают себе подобного. Либидинальная авантюра объективирована здесь в порядке, которому подчиняется все живое; заранее предполагается, что поведение субъектов, агрессия их по отношению друг к другу обусловлены и объясняются желанием, принципиально своему объекту адекватным.