Комментарии: Заметки о современной литературе - Алла Латынина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никакая это, конечно, не хроника. Это идеологический роман, где упор нужно сделать на первом слове. Идеологические романы – не новость в русской литературе, но даже Чернышевский избегал в них прямого высказывания, идея получала развитие через поступки героев.
Для Кантора главное – не характеры, не люди и их судьбы. Главное – скрещение идей. Герои не столько действуют, сколько разговаривают. Но мало того, что рассуждения и диалоги занимают в романе непропорционально много места, мало того, что Соломон Рихтер и его друг Сергей Татарников, философ и историк, романтик и циник, два во всем разных мудреца, стремящиеся друг к другу, как плюс и минус, ведут нескончаемые диалоги, обсуждая прошлое, настоящее и будущее, так еще в книгу страницами, а то и главами включены философские, исторические, экономические, искусствоведческие авторские отступления. Как ни тяжела и громоздка собственно романная конструкция Кантора – она все же не рушится, меж тем как автор безжалостно испытывает ее на прочность, соединяя роман с трактатом.
Сам Кантор повторяет в своих интервью, что написал книгу о кризисе христианской этики, о закате Европы и европейского гуманизма. О закате Европы, после знаменитой книги Шпенглера, толкуют уже столетие, ну а он все длится и длится, кризис гуманизма – любимая тема философов серебряного века, ну а гуманизм и христианская этика – отнюдь не синонимы. Гуманизм сам как раз хотел обойтись и без христианской этики, и без Бога. Все это слишком общие темы, чтобы стать предметом романа, но они действительно стали темами втиснутого туда трактата, томительности которого не выдерживает нормальный читатель.
Русская литература любила ставить вопросы и не предлагала тотальные решения. Кантор не избегает вопросов, но куда чаще прибегает к утверждениям. И если, скажем, умный вопрос: «Отчего христианская цивилизация девальвировала те ценности, что были основанием для ее строительства?» – побуждает читателя к размышлению, то утверждения Кантора часто вызывают желание их оспорить. Скажем, когда он приравнивает горбачевские реформы к сталинским репрессиям («Ставропольский паренек перекрыл Сталина: не шестьдесят миллионов погибло зря, а все поколения в течение восьмидесяти лет жили, работали и умирали зря»), когда утверждает, что «авангард есть питательная среда фашизма – и никак иначе, у него нет исторически другого предназначения», или когда обличает новый мировой порядок, сознательно установленный кем-то (кем?) для обеспечения покоя буржуа с помощью нового искусства и новой философии.
Любимый герой Кантора Павел Рихтер вынашивает грандиозные планы. «Я пишу картины, которые взорвут общество <™> Я отомщу за тех, кого унизили, обманули и заставили принять подлую мораль. Я сведу счеты с теми, кто унижает людей <™> Люди увидят мои картины – и больше не смогут подчиняться дурным правителям, фальшивым законам. Люди испугаются того, что с ними сделали», – рассказывает Павел матери, испытывая, как Гамлет, ее любовь и доверие: ведь мать, с его точки зрения, предала умершего отца, став женой Леонида Голенищева – одного из тех, кто служит для Павла Рихтера олицетворением сегодняшнего художественного истеблишмента… Но вот открыта выставка, ходят посетители, смотрят картины™ Никакого взрыва.
Максим Кантор не случайно подарил Павлу Рихтеру собственные тревожные картины и тем самым отчасти предсказал судьбу собственной книги. Похоже, ожидания Павла Рихтера – это и ожидания Максима Кантора. Возводя грандиозное здание романа, он хотел написать книгу века, после которой «люди не смогут подчиняться дурным правителям и фальшивым законам», книгу, которая «взорвет общество». Книгу прочли. Одобрили. Поругали. Приняли к сведению. Общество не взорвалось.
Новый мир, 2006, № 12
СКАЗКИ О РОССИИ
Толстенный роман Дмитрия Быкова «ЖД» и тоненькая книга Владимира Сорокина «День опричника» (с большой натяжкой поименованная романом) оказались на книжных прилавках примерно в одно и то же время. Быков писал свой фолиант не один год и успел в статьях и интервью выболтать всю концепцию романа (и совершенно напрасно). Сорокин не афишировал замысел, да и непохоже, чтобы это остроумное повествование, сделанное на одном приеме, требовало упорной работы. Писатели настолько разные, что мысль о возможном сопряжении их книг кажется совершенно нелепой. Мало ли что ложится на прилавок в одно и то же время. И однако ж сопоставить два романа пришло в голову не одной только Лизе Новиковой, хотя она, кажется, первая сделала это, заметив, что, появившись вместе, эти две книги «дополнили друг друга и показали нам „Россию, которую мы можем приобрести“. Получилось не столько „страшно смешно“, сколько смешно и страшно» («Коммерсантъ», 2006, 23 августа).
Формально обе книги можно отнести к антиутопическому жанру. И тут и там Россия не столь уж отдаленного будущего, и тут и там она изолирована от всего мира, и тут и там недавние горбачевско-ельцинские времена именуются смутой, и тут и там торжествует насилие под прикрытием государственническо-патриотической риторики: у Сорокина пытают, ищут заговоры и убивают опричники, у Быкова – смершевцы.
Можно рассматривать оба романа как фантазии о будущем России – именно так анализирует «ЖД» Валерия Пустовая в интересной статье «Скифия в серебре», напечатанной в предыдущем номере «Нового мира» (роман Быкова дает для этого все основания). Признаться, я от этого жанра ничего не жду. Поле антиутопии основательно истоптано – сегодня там растут лишь чахлые растения. Однако обе вещи не столько принадлежат к этому жанру, сколько из него выпадают.
Отвечая на вопрос, почему он решил именно сейчас воскресить опричнину, Сорокин пояснил: «Наверно, потому что время пришло <…> идея опричнины, она в современной России довольно ярко приживается <…> В этом, собственно, и сила этой идеи, что параноик Иван Грозный сумел заразить ею российскую власть <™> У нее, конечно, бывают латентные периоды и бывают обострения. Последние лет десять – период обострения. Но очень может быть, что до пика мы еще не дошли» (<www.akzia.ru>, 2006, № 11). Интервьюер удивился: «Такие фразы чаще всего приходится слышать от правозащитников и либерально настроенных политиков». Действительно, Сорокин, говорящий, что он как гражданин не хотел бы жить в том обществе, которое изобразил, – это какой-то другой Сорокин. Раньше не было никаких оснований предполагать, что он знает, как пишется это слово. Это заставило меня насторожиться: уж не хочет ли автор бить тревогу, спасать человечество, предсказывать и предостерегать? Вряд ли ему пойдет эта роль. Но, конечно, Сорокин занимается привычным делом: сплетает нити слов в причудливый ковер избыточно насыщенного красками текста.
Прелесть сорокинской вещи – в языковой игре, столкновении разных стилистических пластов, в острых деталях, в бесчисленных «приколах», понятных лишь сквозь призму настоящего. Лингвистическая фантазия удалась, быть может, лучше всего. Сорокин уже показал себя прекрасным имитатором и разрушителем советского стиля, поработал с языком классической прозы девятнадцатого века, сконструировал русско-китайский футурологический искусственный язык «Голубого сала» – так почему бы не поиграть с языком шестнадцатого века? Если вдуматься, мутация языка в краткие сроки – не такое уж невероятное допущение.
За первое же двадцатилетие советской власти русский язык превратился в орвелловский новояз. Чтение советских газет тридцатых годов и изданий эмигрантских поражает прежде всего различием лингвистического строя; «голоса», которые мы ловили в восьмидесятые, можно было в две секунды отличить от советского радио по языку ведущих. Вот и у Сорокина окопавшиеся на Западе, «оплоте крамолы антироссийской», вражеские голоса («Свободу России!», «Россия в изгнании», «Русский Рим», «Русский Берлин», «Русский Париж» и даже «Русский Лазурный Берег») вещают на ином русском языке, чем тот, что культивируется в ощетинившейся метрополии, а услышав стихи поэта-эмигранта по чистому радио (людям государственным позволяется слушать то, что глушат для простых смертных), опричник Комяга, от лица которого ведется повествование, выражает негодование против либералов-отщепенцев на ретро-новоязе: «Гнусны они, яко червие, стервой-падалью себя пропитающее. <…> От оного отличны либералы наши токмо вельмиречивостью, коей, яко ядом и гноем смердящим, брызжут они вокруг себя.» Тут, конечно, еще и пародируется публицистика прохановского толка, с ее велеречивой страстью к обличению либералов.
Всю книгу пронизывает мрачноватое чувство юмора, утрачивающее, впрочем, в «Дне опричника» специфически сорокинский человеконенавистнический характер.
Вот поучает Комяга опричника Посоху, припрятавшего запрещенные «Заветные сказки», – сожги, мол, похабень, государевы слуги «должны ум держать в холоде. А сердце в чистоте». А разговор происходит тотчас же после группового изнасилования жены впавшего в немилость вельможи, – привилегия, дарованная опричникам благочестивым Государем.