С. А. Есенин в воспоминаниях современников. Том 1. - Сергей Есенин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Литературная летопись не отмечала более быстрого и легкого вхождения в литературу. Всеобщее признание свершилось буквально в какие-нибудь несколько недель. Я уже не говорю про литературную молодежь. Но даже такие "метры", как Вячеслав Иванов и Александр Блок, были очарованы и покорены есенинской музой. ‹…›
Недели через две после первой встречи с Есениным я решил, что можно и нужно познакомить с его творчеством более широкий круг моих друзей и знакомых. Но для этого надо было найти помещение более обширное, чем подвал Ляндау.
Я жил в ту пору на Большой Сампсониевской улице, около Литейного проспекта, снимал комнату на "полном пансионе" у родителей моего друга детства Павлика Павлова. Квартира Павловых занимала целый этаж. Я попросил их уступить на "вечер в честь Есенина" большой библиотечный зал. Они не только охотно согласились, но Анастасия Александровна Павлова взяла на себя обязанность "невидимой хозяйки" готовить чай и угощение, не показываясь гостям, чтобы "не мешать молодежи".
Я разослал по почте приглашения.
В назначенный час публика начала съезжаться.
Есенин, Чернявский, Ляндау и Струве пришли ко мне задолго до этого и встречали гостей вместе со мной. Сначала мы расположились в моей комнате, а когда гости съехались, перешли в библиотечный зал. Здесь Есенин, взобравшись на складную библиотечную лестницу, начал читать стихи.
Выступление юного поэта в тот памятный вечер было только началом его триумфального пути. Все присутствовавшие не были связаны никакими "школами" и искренне восхищались стихами Есенина только потому, что любили поэзию, – ведь то, что они услышали, было так не похоже на все, что им приходилось до сих пор слышать. Неизменным спутником успеха в то время являлась зависть, которой были одержимы более других сами по себе далеко не заурядные поэты Георгий Иванов и Георгий Адамович. Я нарочно не пригласил их.
В тот вечер я сделал все, чтобы даже тень зависти и недоброжелательства не проскользнула в помещение, где Есенин читал свои стихи.
Но не обошлось и без маленького курьеза.
Когда я почувствовал, что Есенин начал уставать, я предложил сделать перерыв. Есенин и наиболее близкие мне друзья снова перешли в мою комнату. Я носился между библиотекой и столовой Павловых, помогая Анастасии Александровне по хозяйству, так как она, верная своему "обету", не показывалась гостям. Вдруг раздался звонок. Пришел запоздалый гость, которого я пригласил специально для Есенина, зная, что Есенин очень любит стихи Баратынского. Запоздалый гость был правнуком поэта – Евгением Георгиевичем Геркен-Баратынским. Мы задержались на минуту в передней.
В это время я услышал громкий хохот, доносившийся из моей комнаты, и сейчас же открыл дверь. Меня встретило гробовое молчание. В комнате было темно, электричество выключено. Я включил свет. Есенин, лукаво улыбаясь, смотрел на меня невинными глазами. Струве засмеялся и тут же, взяв всю вину на себя, объяснил мне, что Есенин по его просьбе спел несколько деревенских частушек, которые неудобно было исполнять публично.
Стены моей комнаты, отделявшие ее от столовой, были фанерные. Я посмотрел на Есенина и глазами показал ему на стену. Он сразу все понял, виновато заулыбался своей необыкновенной улыбкой и прошептал:
– Ну не буду, не буду!
В это время вошел Геркен-Баратынский. Я познакомил его с Есениным и сказал:
– Вот правнук твоего любимого поэта.
Есенин тут же прочел несколько стихотворений Баратынского.
Потом мы снова перешли в библиотечный зал, и Есенин продолжал чтение своих стихов.
После вечера в "библиотеке Павлова" наши встречи с Есениным продолжались в подвале "Лампы Аладдина" 2, где Есенин читал все свои новые стихотворения.
Никому из нас не приходила в голову мысль устраивать какой-либо "литературный кружок" и читать там свои стихи. Мы так были увлечены творчеством Есенина, что о своих стихах забыли. Я думал только о том, как бы скорее услышать еще одно из его новых стихотворений, которые ворвались в мою жизнь, как свежий весенний ветер.
Под впечатлением наших встреч я написал и посвятил ему стихотворение, которое "вручил" 27 марта 1915 года.
Два дня спустя, 29 марта, Есенин ответил мне стихотворением "Я одену тебя побирушкой" 3.
С этих пор наша дружба была скреплена стихами.
Если я и продолжал выступать на литературных вечерах, когда получал приглашение, то делал это как бы механически. Сейчас меня удивляет, как я мог остаться самим собой и не попасть под его влияние, настолько я был заворожен его поэзией. Может быть, это произошло потому, что где-то в глубине души у меня тлело опасение, что, если я сверну со своей собственной дороги, то он потеряет ко мне всякий интерес.
Слушая стихи, Есенин всегда высказывал свое откровенное мнение, не пытаясь его смягчать, если оно было отрицательным. Больше того, если он даже хотел это сделать, то не смог бы. Он не умел притворяться, когда речь шла об оценке стихов. Это хорошо знали мои друзья по "Лампе Аладдина" и потому не пытались представить на "суд Есенина" свои стихи. Что касается меня самого, то, хотя его просьба в первый день нашего знакомства прочесть ему свои стихи давала мне повод думать, что они ему нравились, я начал читать только тогда, когда убедился, что, несмотря на разные темы и разные "голоса", ему не чуждо мое творчество.
Когда Есенину что-либо нравилось, он высказывал свое одобрение не только словами. Первыми реагировали глаза, в которых загорались какие-то особенные, ему одному свойственные искорки, затем появлялась улыбка, в которой просвечивала радость, а потом уже с губ слетали слова.
Есенин очень любил шутить и балагурить. У него было удивительное умение перевести на "шутливые рельсы" самый серьезный разговор и, наоборот, шутливый разговор незаметно перевести в серьезный. Иногда, как бы тасуя карты разговора, он, хитро улыбаясь, нащупывал мнение собеседника быстрыми вопросами, причем сразу нельзя было понять, говорит он серьезно или шутит. Как-то беседуя с ним, я сказал, что у него хитрые глаза. Он засмеялся, зажмурился, потом открыл свои повеселевшие глаза и спросил улыбаясь:
– Хитрые? Ты находишь, что они хитрые? Значит, считаешь, что я хитрый? Да?
Он очень огорчился, когда я ему ответил, что хитрые глаза совсем не означают, что он хитрый.
– Пойми меня, – объяснил я ему, – что хитрость в том и заключается, чтобы о ней никто не догадывался. А если хитрость сама вылезает наружу, сияет в глазах и как бы довольна, что ее замечают, какая же это хитрость?
Но Есенин не сдавался, он не скрывал своего огорчения моим "разъяснением" и продолжал:
– Но как могут глаза быть хитрыми, если сам человек не хитер?
– Значит, я неправильно выразился. Не хитрые, а кажущиеся хитрыми.
– Нет, нет, – не унимался Есенин, – вот ты хитришь со мной. Назвал хитрым, а теперь бьешь отбой.
– Можно подумать, что ты цепляешься за хитрость, как за высшую добродетель.
– Нет, нет, ты мне отвечай на вопрос: я хитрый? Да?
– Нет, ты совсем не хитрый. Но хочешь казаться хитрым.
– Значит, я все же хитрый, раз хочу быть хитрым.
– Самый хитрый человек – это тот, о хитрости которого никто не подозревает. Хитер тот, о хитрости которого узнают только после его смерти, а какая же это хитрость, если о ней все знают при жизни?
Есенин слушал меня внимательно. Над последней фразой он задумался. Потом, тряхнув головой, засмеялся:
– Ты думаешь одно, а говоришь о другом. Сам знаешь, что таких хитрецов не существует. Шила в мешке не утаишь.
Увы! Ямы и провалы существуют не только на лесных тропах и на целине, но и в памяти. Я совершенно не помню, как оборвалась пестрая лента встреч в подвале "Лампы Аладдина". ‹…›
Вновь встретился я с Есениным уже после того, как он вышел из "царскосельского плена". Это было недели через две после февральской революции. Был снежный и ветреный день. Вдали от центра города, на углу двух пересекающихся улиц, я неожиданно встретил Есенина с тремя, как они себя именовали, "крестьянскими поэтами": Николаем Клюевым, Петром Орешиным и Сергеем Клычковым. Они шли вразвалку и, несмотря на густо валивший снег, в пальто нараспашку, в каком-то особенном возбуждении, размахивая руками, похожие на возвращающихся с гулянки деревенских парней.
Сначала я думал, они пьяны, но после первых же слов убедился, что возбуждение это носит иной характер. Первым ко мне подошел Орешин. Лицо его было темным и злобным. Я его никогда таким не видел.
– Что, не нравится тебе, что ли?
Клюев, с которым у нас были дружеские отношения, добавил:
– Наше времечко пришло.
Не понимая, в чем дело, я взглянул на Есенина, стоявшего в стороне. Он подошел и стал около меня. Глаза его щурились и улыбались. Однако он не останавливал ни Клюева, ни Орешина, ни злобно одобрявшего их нападки Клычкова. Он только незаметно для них просунул свою руку в карман моей шубы и крепко сжал мои пальцы, продолжая хитро улыбаться.