Том 20. Жизнь Клима Самгина. Часть 2 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что — яд? У моей дамы старичок буфетчик есть, такой, я вам скажу, Менделеев!.. Гуся возьмите…
Дождь вдруг перестал мыть окно, в небо золотым мячом выкатилась луна; огни станций и фабрик стали скромнее, побледнели, стекло окна казалось обрызганным каплями ртути. По земле скользили избы деревень, точно барки по реке.
— Твена — любите? А — Джерома? Да, никто не может возбудить такой здоровый смех, как эти двое, — говорил Стратонов, усердно кушая. Затем, вытирая руки салфеткой, сокрушенно вздохнул:
— У людей — Твен, а у нас — Чехов. Недавно мне рекомендовали: прочитайте «Унтера Пришибеева» — очень смешно. Читаю — вовсе не смешно, а очень грустно. И нельзя понять: как же относится автор к человеку, которого осмеивают за то, что он любит порядок? Давайте-ко, выпьем еще.
Ядовитую настойку Стратонов пил бесстрашно, как лимонад. Выпив, он продолжал, собирая несъеденную пишу в корзину:
— Вообще в России, кроме социалистов, — ничего смешного нет. Юмористика у нас — глупая: полячок или еврейчик, стреляющий с улицы в окно обер-прокурора Святейшего синода, — вот. Пистолетишко, наверное, был плохонький.
Через несколько минут он растянулся на диване и замолчал; одеяло на груди его волнообразно поднималось и опускалось, как земля за окном. Окно то срезало верхушки деревьев, то резало деревья под корень; взмахивая ветвями, они бежали прочь. Самгин смотрел на крупный, вздернутый нос, на обнаженные зубы Стратонова и представлял его в деревне Тарасовке, пред толпой мужиков. Не поздоровилось бы печнику при встрече с таким барином…
Клим считал Стратонова самонадеянным, неумным, но теперь ему вдруг захотелось украсить этого человека какими-то достоинствами, и через некоторое время он наделил его энергией Варавки, национальным чувством Козлова и оптимизмом Митрофанова, — получилась очень внушительная фигура.
«Может быть, вот такие люди и нужны России».
Он вспомнил успокоительные слова Митрофанова по поводу студенческих волнений:
— Ничего. Это — кожа зудит, а внутренность у нас здоровая. Возьмите, например, гречневую кашу: когда она варится, кипит — легкое зерно всплывает кверху, а потом из него образуется эдакая вкусная корочка, с хрустом. Так? Но ведь сыты мы не корочкой, а кашей…
Засыпая, Самгин думал:
«Да, России нужны здоровые люди, оптимисты, а не «желчевики», как говорил Герцен. Щедрин и Успенский — вот кто, больше других, испортили характер интеллигенции».
Но поутру Стратонов разочаровал Клима; он проснулся первый, разбудил его своей возней и предложил кофе.
— У меня термос, сейчас проводник принесет стаканы, — говорил он, любовно надевая новенькие светлые брюки. Клим спросил:
— Вы, кажется, перестали бывать у Прейса?
— Нет, иногда захожу, — неохотно ответил Стратонов. — Но, знаете, скучновато. И — между нами — «блажен муж, иже не иде на совет нечестивых», это так! Но дальше я не согласен. Или вы стоите на пути грешных, в целях преградить им путь, или — вы идете в ногу с ними. Вот-с. Прейс — умница, — продолжал он, наморщив нос, — умница и очень знающий человек, но стадо, пасомое им, — это все разговорщики, пустой народ.
Тщательно вытирая салфеткой стаканы, он заговорил с великим воодушевлением:
— История, дорогой мой, поставила пред нами задачу: выйти на берег Тихого океана, сначала — через Маньчжурию, затем, наверняка, через Персидский залив. Да, да — вы не улыбайтесь. И то и другое — необходимо, так же, как необходимо открыть Черное море. И с этим надобно торопиться, потому что…
Вагон сильно тряхнуло. Стратонов плеснул кофе из термоса на колени себе, на светлосерые брюки, вспыхнул и четко выругался математическими словами.
— Вот скандал, — сокрушенно вздохнул он, пробуя стереть платком рыжие пятна с брюк. Кофе из стакана он выплеснул в плевательницу, а термос сунул в корзину, забыв о том, что предложил кофе Самгину.
— А — революция? — спросил Клим. Снимая брюки, Стратонов проворчал:
— Ну, какая там революция. Мальчишки стреляют из пистолетов.
— Мальчишки или нет, но они организовали две партии, а люди ваших взглядов…
Вывернув брюки наизнанку, Стратонов тщательно сложил их, снял с полки тяжелый чемодан, затем, надув щеки, сердито глядя на Самгина, вытянул руку ладонью вверх и сильно дунул на ладонь:
— Вот ваши партии! Пыль — ваши партии. И, вынув из чемодана другие брюки, рассматривая их, он пробормотал;
— Россия вступила на путь мировой политики, а вы — о пистолетах. Смешно…
Самгин замолчал. Стратонов опрокинул себя в его глазах этим глупым жестом и огорчением по поводу брюк.
Выходя из вагона, он простился со Стратоновым пренебрежительно, а сидя в пролетке извозчика, думал с презрением: «Бык. Идиот. На что же ты годишься в борьбе против людей, которые, стремясь к своим целям, способны жертвовать свободой, жизнью?»
Эта слишком определенная мысль смутила Самгина; мысли такого тона, являясь внезапно, заставляли его протестовать против них.
«Разумеется, я вовсе не желаю победы таким быкам», — подумал он и решил вычеркнуть из своей памяти эту неприятную встречу, как пытался вычеркивать многое, чему не находил удобного места в хранилище своих впечатлений.
Он видел, что «общественное движение» возрастает; люди как будто готовились к парадному смотру, ждали, что скоро чей-то зычный голос позовет их на Красную площадь к монументу бронзовых героев Минина, Пожарского, позовет и с Лобного места грозно спросит всех о символе веры. Всё горячее спорили, все чаще ставился вопрос:
«Как вы думаете?»
Гусаров сбрил бородку, оставив сердитые черные усы, и стал похож на армянина. Он снял крахмаленную рубашку, надел суконную косоворотку, сапоги до колена, заменил шляпу фуражкой, и это сделало его человеком, который сразу, издали, бросался в глаза. Он уже не проповедовал необходимости слияния партий, социал-демократов называл «седыми», социалистов-революционеров — «серыми», очень гордился своей выдумкой и говорил:
— Седые должны взяться за пропаганду действием; нужен фабричный террор, нужно бить хозяев, директоров, мастеров. Если седые примут это, тогда серым — каюк!
— Болтун, — сказала о нем Любаша. — Говорит, что у него широкие связи среди рабочих, а никому не передает их. Теперь многие хвастаются связями с рабочими, но это очень похоже на охотничьи рассказы. А вот господин Зубатов имеет основание хвастаться…
Любаша становилась все более озабоченной, грубоватой, она похудела, раздраженно заикалась, не договаривая фраз, и однажды, при Варваре, с удивлением, с гневом крикнула Самгину:
— Ты, Клим, глупеешь, честное слово! Ты говоришь так путано, что я ничего не понимаю.
— У тебя вредная привычка понимать слишком упрощенно, — сказал Клим первое, что пришло в голову.
Любаша часто получала длинные письма от Кутузова;
Самгин называл их «апостольскими посланиями». Получая эти письма, Сомова чувствовала себя именинницей, и все понимали, что эти листочки тонкой почтовой бумаги, плотно исписанные мелким, четким почерком, — самое дорогое и радостное в жизни этой девушки. Самгин с трудом верил, что именно Кутузов, тяжелой рукой своей, мог нанизать строчки маленьких, острых букв.
«Мир тяжко болен, и совершенно ясно, что сладенькой микстурой гуманизма либералов его нельзя вылечить, — писал Кутузов. — Требуется хирургическое вмешательство, необходимо вскрыть назревшие нарывы, вырезать гнилые опухоли».
— Правильно, — соглашался Алексей Гогин, прищурив глаз, почесывая ногтем мизинца бровь. — И раньше он писал хорошо… как это? О шиле и мешке?
Любаша с явной гордостью цитировала по памяти:
— «Как бы хитроумно ни сшивались народниками мешки красивеньких словечек, — классовое шило невозможно утаить в них».
— Ха-арошая голова у Степана, — похвалил Гогин, а сестра его сказала, отрицательно качая головой:
— Я — не поклонница людей такого типа. Люди, которых понимаешь сразу, люди без остатка, — неинтересны. Человек должен вмещать в себе, по возможности, всё, плюс — еще нечто.
Принято было не обращать внимания на ее словесные капризы, только Любаша изредка дразнила ее:
— Это, Танечка, у декадентов украдено. Татьяна возражала:
— Декаденты — тоже революционеры. Самгин, выслушав все мнения, выбирал удобную минуту и говорил:
— Нам необходимы такие люди, каков Кутузов, — люди, замкнутые в одной идее, пусть даже несколько уродливо ограниченные ею, ослепленные своей верою…
— Зачем это? — спросила Татьяна, недоверчиво глядя на него.
— Затем, чтоб избавить нас от всевозможных лишних людей, от любителей словесного романтизма, от нашей склонности ко всяческим ересям и модам, от умственной распущенности…
Он выработал манеру говорить без интонаций, говорил, как бы цитируя серьезную книгу, и был уверен, что эта манера, придавая его словам солидность, хорошо скрывает их двусмысленность. Но от размышлений он воздерживался, предпочитая им «факты». Он тоже читал вслух письма брата, всегда унылые.