Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - Владимир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тетрадь со стихами — это не университетская кафедра, не зал Политехнического с гигантской ушной раковиной, даже не машинопись: возникает особая, домашняя, интимная, эпистолярно-доверительная, школьно-детская интонация. Тетрадь — как записная книжка, как дневник, как письмо: стихам придано иное значение. Образ лирического героя смещен, распадается, двоится — что перед нами: стихи современной поэтессы или дневник Марии Башкирцевой? Книга стихов или «этой девочки тетрадка»?
И пока не поставят на место,Будем детство свое продолжать.
И неизбежный все-таки разрыв с детством есть та реальность, которая перекрывает стих Юнны Мориц и опрокидывает в конце концов строгую, выверенную гармонию ее поэзии — по крайней мере, колеблет ее, как тростник, определяя степень хрупкости и предрекая резкие сломы:
Никогда бы не бросалаМаму с младшею сестрою,Если б этою дорогойШли по двое и по трое.
Верность детству — это верность тому, что утерять вроде бы невозможно: постоянное место его пребывания — не пространство, а время. «Хорошо иметь в душе потайной ларчик, чтобы хранить в нем реликвии», — считал Альфред Мюссе. Такой ларчик у Юнны Мориц имелся, и единственная в нем реликвия — детство. Почему я заговорил вдруг в прошедшем времени? Давно минуло время, когда я следил за текущей поэзией взором василиска, а теперь — разве что время от времени. Если был ящик Пандоры, то почему не быть ларчику Пандоры? Чего не знаю, того не знаю. Завод этот не вечен, поэзия, как и балет, — дело молодых, хотя и бывали исключения: Тютчев, Плисецкая. Сама Юнна пару-тройку лет тому назад написала: «Как мало евреев осталось в России. Как мало еврея осталось во мне», имея в виду, понятно, не только этнос, но — в том числе — в цветаевском смысле: «…поэты — жиды». Будем судить о поэте по высшим достижениям — у Юнны Мориц это книги «Лоза» и «Суровой нитью». Никогда не понимал канонический образ Толстого — глубокий старец с седой бородищей, тогда как у автора «Детства», «Казаков», «Войны и мира», «Хозяина и работника» облик был совсем иным.
«Чудный свет на всю судьбу проливает детство», — упоенно признавалась Юнна Мориц и даже бессмертью противопоставляла детство, а верхний, чудный свет — тучной поминальной свече. Это — в стихотворении «На смерть Джульетты»:
Не променяй же детства на бессмертьеИ верхний свет на тучную свечу.Всё милосердье и жестокосердьеНе там, а здесь. Я долго жить хочу!
Возникало даже странное такое ощущение, что Юнне Мориц дано некое сверхзнание, что она знает нечто более существенное и надежное, чем бессмертие:
Мы существуем однократно,Сюда никто не вхож обратно,Бессмертье — это анекдот,Воображаемые сети,Ловящие на этом светеТех, кто отправится на тот.И я, и все мое семейство,Два очага эпикурейства,Не полагают жить в векахИ мыслей, что в душе гуляют,До лучших дней не оставляют,Чтоб не остаться в дураках!
Здесь весело и остроумно выражено то же, что страстно, непреклонно в эпитафии Джульетте. А вот уже процитированная приписка к письму в Питер, когда я с ее помощью крутил свои обменные дела: «Переезжай скорее — осталось жить не больше, чем тридцать лет — ну, тридцать пять!» С тех пор прошло чуток больше. Сколько еще осталось?
Один из любимых мною ее циклов — «Пять стихотворений о болезни моей матери». В этих стихах — разгадка устойчивого, всеобъемлющего, императивного жизнелюбия Юнны Мориц. Слово «эпикурейство» не совсем адекватно. Какое там! Скорее, цепкое и суеверное ощущение жизни, единственной, хрупкой и яростной жизни человека на земле, ощущение одновременно физиологическое и духовное («верхний свет»). И домашний очаг в этой системе ценностей, в этой центрической композиции — начало начал, источник всеобщей человечности и страстного жизнелюбия.
Стихи о больной матери написаны как заклинание — в традициях народных причитаний и плачей, а еще точнее, скрещивая забвенные эти традиции с классическим русским стихом:
Белизна, белизна поднебесная,Ты для тела, как видимо, тесная,А душе — как раз, в пору самую.Это я, Господь, перед мамоюЗаслоняю вход, не пускаю в рай,Будь он проклят, сей голубой сарай!Хоть воткни меня гадом в трещину, —Не отдам тебе эту женщину!Буду камни грызть, буду волком выть,Не отдам — и все! Так тому и быть!
И таки отмолила этой антимолитвой маму — больная, беспомощная старуха дожила до глубокой старости, а старость — это, увы, единственный способ жить долго.
Здесь, однако, и возникает в поэзии Юнны Мориц конфликт, обнаружить который входит в прямую обязанность критика, ибо критик выступает пусть в роли оппонента, но на правах союзника, а в данном конкретном случае еще и давнего друга поэта, хоть я и не вполне уверен, что дружба выдерживает такого рода пространственно-временные встряски и перемещения. Я уже говорил, что вел два ее вечера: в день моего рождения, за полтора года до отвала, в Литературном музее в Москве и спустя четверть века здесь, в Нью-Йорке. Произошла аберрация времени, мне казалось, что это один и тот же вечер, пока до меня вдруг не дошло, что это две разные Юнны Мориц и два разных Владимира Соловьева.
Ее поэзия — это поэзия внезапных просветлений, близких истин, сознательных отжатий, душевных эссенций и духовной сосредоточенности. Выжатая в стихи реальность противостоит окрестному хаосу, независимому от поэзии, но пограничному с ней. Даже Моцарта Юнна Мориц призывает: «Порази этот мрак безобразный, мальчик с бархатным воротничком». Что говорить, реальность необходима для поэзии, поэзия — ее «избранное». Действительность обнаруживается в своих отношениях со стихом — как его арсенал, кладовая, кормовая база, подпитка. Как неиссякаемый запас впечатлений, ждущих и жаждущих поэтической обработки. Заметим сразу — отношение поэта к реальности не только меркантильное, но и автократное, диктаторское, императивное, а то и ревнивое: просвещенный абсолютизм. Поэт не только фильтрует действительность, но еще и устанавливает иерархию ее ценностей, которые домогается возглавить. Точнее, даже не фильтр, а шторки фотокамеры, рамка видоискателя — отсюда сосредоточенность и одновременно ограниченость стихов Юнны Мориц: она многое не впускает не только в поэзию, но и в душу. Поэзия сама по себе реальность, пусть метафизическая или, как сейчас принято говорить, виртуальная. Другой вопрос: обоснованы ли эти претензии?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});