Мемуары. Избранные главы. Книга 2 - Анри Сен-Симон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У него было железное здоровье при обманчиво хрупкой внешности. Ежедневно он весьма основательно обедал и ужинал в большом обществе, держал обильный и изысканный стол, ел все без всякой опаски, не делая разбора между постным и скоромным и сообразуясь лишь с собственным вкусом; по утрам он пил шоколад, на каком-нибудь из столов летом и осенью у него всегда стояли фрукты, в другое время года — печенья, а также пиво, сидр, лимонад и прочие напитки на льду, и он в течение дня все время подходил к нему, ел, пил, уговаривая остальных следовать его примеру; из-за стола вечером он вставал после фруктов и немедленно отправлялся спать. Кстати, помню, как-то раз после этой болезни он съел у меня за столом большое количество рыбы, овощей и других кушаний, причем воспрепятствовать ему я не мог; обеспокоенные, мы послали вечером осторожно разузнать, не стало ли ему после этого худо; когда прибыл наш посланец, Лозен сидел за столом и с аппетитом ел.
Он очень долго не оставлял любовных похождений. Мадемуазель ревновала его, и они не раз из-за этого ссорились. Через много лет я услышал от г-жи де Фонтениль, дамы крайне приятной, чрезвычайно умной, правдивой и исключительно добродетельной, что г-н де Лозен, приехав с Мадемуазель на какое-то время в Э, не смог удержаться, чтобы не бегать там за юбками; Мадемуазель узнала про это, вспылила, исцарапала его и прогнала от себя. Графиня де Фиеско помирила их: Мадемуазель появилась в конце галереи, а Лозен стоял в другом, и он прополз к ней через всю галерею на коленях. Подобные скандалы, более или менее бурные, неоднократно происходили и впоследствии. Она даже била его, да и он изрядно чувствительно поколачивал Мадемуазель, и бывало это не один раз; в конце концов, осточертев друг другу, они рассорились раз и навсегда и более уже не встречались. Тем не менее у Лозена было много ее портретов, и упоминал он о ней всегда с большим уважением. Все были уверены, что они сочетались тайным браком. Когда она умерла, он надел черное с серебряными галунами, которые сменил на белое с легкой голубизной, когда было запрещено украшать одежду золотом и серебром.
Его унылый и тяжелый от природы характер еще ухудшился из-за тюрьмы и привычки к одиночеству; он стал нелюдим и задумчив до такой степени, что, когда у него собиралось лучшее общество, он после обеда оставлял его на г-жу де Лозен, а сам удалялся и долгие послеобеденные часы проводил в одиночестве, чаще всего без книги, поскольку читал он только бессмысленные выдуманные сочинения, да и то очень мало, так что знания его ограничивались лишь тем, что он повидал, и до самого конца жизни он был поглощен придворными и светскими новостями. Я неоднократно и крайне огорчался решительным отсутствием у него способности записать то, что он делал и чему был свидетелем. Помню, я пытался вытянуть из него хоть какие-то крохи — пустое: он начинал рассказывать, перечислял первым делом имена людей, принимавших участие в истории, которую он собирался поведать, мгновенно забывал о теме своего рассказа и переходил на кого-нибудь из этих лиц, но вскоре перекидывался на следующего, имеющего касательство к первому, затем на третьего; точь-в-точь как в романе, он заводил сразу дюжину истории, которые ставили вас в тупик и перебивали друг друга, ни одну из них не завершал и окончательно запутывал рассказ, так что совершенно невозможно было что-то узнать у него, а тем паче запомнить. К тому же в разговоре он всегда был сдержан из-за характера либо из-за своих политических соображений, и вся занятность бесед с ним заключалась только в колкостях и язвительных остротах, от которых он не мог удержаться. Месяца за четыре до болезни, сведшей его в могилу, то есть когда ему уже было девяносто, он еще выезжал лошадей и раз сто совершал в Булонском лесу перед королем, направлявшимся в Охотничий павильон, пассажи на молодом жеребчике, которого только-только выездил, вызывая у зрителей изумление своей ловкостью, твердой и изящной посадкой. О де Ло-зене можно рассказывать бесконечно.
Последняя его болезнь началась без всякого предвестия, почти внезапно и была жесточайшая из всех: у него во рту случился рак. До своего конца де Лозен переносил ее стойко и с невероятным терпением, без жалоб, без раздражения, без возражений, и это он, который был несносен самому себе! Увидев, что болезнь развивается, он удалился в покои, которые заранее в предвидении подобного снял в монастыре Малых августинцев, куда и переехал из дому, желая умереть спокойно, будучи недоступным для г-жи де Бирон и любой другой женщины, кроме своей жены; ей он позволил приходить в любое время в сопровождении одной из служанок.
В этом последнем уединении он допускал к себе только племянников и кузенов, но и то как можно реже и очень ненадолго. Он думал лишь о том, как извлечь наибольшую пользу из своего ужасного состояния, все время посвящал благочестивым беседам со своим духовником и несколькими тамошними монахами, душеспасительному чтению, одним словом, всему тому, что наилучшим образом могло приуготовить его к смерти. Когда мы виделись с ним, он не выглядел ни неряшливым, ни удрученным, ни страдающим; был он учтив, спокоен, довольно вяло и безразлично поддерживал беседу о событиях, происходящих в свете, и то только для того, чтобы о чем-то говорить; вместе с тем очень неохотно, почти односложно отвечал на вопросы о своем настроении и состоянии, и такое ровное, мужественное и смиренное душевное расположение сохранялось у него все четыре месяца до самой кончины; однако за десять или двенадцать дней до смерти он уже не хотел видеть ни кузенов, ни племянников, да и жену старался отослать как можно быстрей. Перед смертью он соборовался, выслушал все назидания и до последней минуты сохранял ясность ума.
Умер он ночью, а перед этим утром послал за Бироном и сообщил ему, что сделал для него все, что хотела г-жа де Лозен, отписав ему по завещанию все свое состояние, за исключением достаточно небольшой суммы, завещанной Кастельморо-ну, сыну своей второй сестры, и вознаграждения слугам; всему, что он делал для Бирона, когда тот женился, и что сделал перед смертью, Бирон целиком обязан г-же де Лозен и потому всегда должен помнить о благодарности ей; властью дяди и завещателя он запретил Бирону причинять ей огорчения, беспокойство, чинить препятствия и затевать против нее какие бы то ни было процессы, после чего твердым голосом простился и отпустил племянника; все это рассказал мне на следующий день сам Бирон и в тех самых выражениях, которые я тут привожу. Совершенно разумно Лозен запретил пышные похороны и был погребен у Малых августинцев. От короля он не имел ничего, кроме той старинной роты алебардщиков, которая спустя два дня была упразднена. За месяц до смерти де Лозен пригласил к себе Диллона, поверенного в делах короля Иакова при нашем дворе и заслуженного генерала, и вручил ему свою цепь ордена Подвязки и Св. Георгия из оникса, окруженного исключительно красивыми и крупными алмазами, дабы тот передал их своему монарху. Разумеется, я понимаю, что слишком многословно повествую о человеке, который кажется мне заслуживающим того, чтобы рассказать о нем по причине исключительной необычности его жизни и постоянных наших отношений и встреч, происходивших благодаря тому, что мы жили по соседству, меж тем как он явно недостаточно участвовал в главнейших делах, чтобы надеяться на какое-нибудь место в историях, которые будут написаны в будущем. Совсем иное чувство стало причиной того, что рассказ о Лозене оказался столь пространным. Я приблизился к тому пределу, которого страшился достичь, потому что мои склонности никак не могут смириться с правдой: они не угасли и потому мучительны, а правда безжалостна и не дает даже надежды, что удастся как-то смягчить ее, страх подойти в конце концов к ней останавливал меня, удерживал, леденил. Это означает, что пришла пора рассказать о смерти герцога Орлеанского, о том, какой смертью он умер, и для меня это ужасный рассказ особенно после столь сильной и столь длительной привязанности, которую я питал к нему до конца его жизни и которая будет жива во мне до конца моей собственной, заставляя меня терзаться от горя и скорби по нему.
30. 1723. Скоропостижная смерть герцога Орлеанского
Дрожь ужаса проняла меня до мозга костей от мысли, что Господь в гневе внял молитвам герцога Орлеанского. Известно, что герцог боялся медленной смерти, заранее объявляющей о себе, но оказывающейся драгоценнейшим даром для того, кто умеет им воспользоваться; он предпочитал умереть внезапно. Увы, смерть, постигшая его, была даже более скорой, чем смерть блаженной памяти Месье, который куда дольше боролся с нею. 2 декабря, встав из-за стола, я поехал из Медона в Версаль к герцогу Орлеанскому и три четверти часа пробыл наедине с ним в кабинете, где застал его одного. Мы прохаживались по кабинету, говоря о делах, которые он должен был в тот день докладывать королю. Никаких перемен в его состоянии я не заметил; с некоторых пор он растолстел и огрузнел, но сохранял обычную ясность ума и остроту суждений. После разговора я сразу же возвратился в Медон и, приехав, некоторое время беседовал с г-жой де Сен-Симон. По причине времени года у нас бывало мало гостей; я оставил г-жу де Сен-Симон у. нее в кабинете, а сам перешел к себе. Не прошло и часу, как я услышал крики и внезапный переполох; я вышел и вижу: перепуганная г-жа де Сен-Симон ведет ко мне конюха маркиза де Рюффека, присланного ко мне из Версаля с вестью, что у герцога Орлеанского случился апоплексический удар. Я был крайне расстроен, но ничуть не удивлен, поскольку, как явствует из вышеизложенного, давно ждал этого. Не находя себе места от нетерпения, я дождался кареты, которая подъехала не сразу, поскольку конюшни были довольно далеко от нового дворца, вскочил в нее и велел гнать. В воротах парка меня останавливает второй посланец маркиза де Рюффека, сообщающий мне, что все кончено. Наверное, с полчаса я просидел в стоявшей карете, погруженный в скорбь и раздумья. Наконец принял решение ехать в Версаль и, прибыв туда, прямиком пошел в свои апартаменты, где и заперся. Нанжи, который хотел стать первым конюшим и историю с которым я расскажу позже, пришел после меня к герцогу Орлеанскому, но тот скоро спровадил его, и Нанжи сменила г-жа де Фалари, весьма красивая авантюристка, вышедшая замуж за такого же авантюриста, брата герцогини де Бетюн. Она была одной из любовниц несчастного герцога. У него уже был подготовлен мешок с делами, чтобы идти с ними к королю, и он около часа болтал с нею, ожидая времени приема у короля. Они сидели в креслах, стоящих рядышком, и вдруг он повалился прямо на нее, не подавая более ни малейших признаков жизни и не приходя в сознание. Фалари, естественно, страшно перепугавшись, стала изо всех сил звать на помощь, крича все громче и громче. Видя, что ответа нет, она, как могла, оперла тело несчастного герцога на соприкасающиеся подлокотники кресел, побежала в большой кабинет, в спальню, в передние, но, не найдя ни души, выбежала во двор и на нижнюю галерею. То был час, когда герцог Орлеанский занимался делами с королем, и его люди знали, что в это время к нему никто не приходит и он их тоже не потребует, так как он шел к королю наверх по малой лестнице, которая вела из его подвала, служившего гардеробной, в заднюю приемную короля, где его и дожидался слуга, несший мешок с бумагами; возвращался же он обычно по главной лестнице и через кордегардию. В конце концов Фалари привела людей, но среди них не было никого, кто мог бы оказать помощь, и она послала за нею первого, кто подвернулся под руку. Случай, а верней сказать, провидение распорядилось так, что роковое это событие произошло тогда, когда все либо занимались своими делами, либо делали визиты, так что прошло добрых полчаса, прежде чем явились врач и хирург; не меньше времени было потрачено, чтобы собрать слуг герцога Орлеанского. Врачи, стоило им только взглянуть на него, пришли к выводу, что надежды нет. Его тут же положили на пол, пустили кровь, но, что бы ни делали, он не подавал ни малейших признаков жизни. Чуть только разнеслась первая весть о случившемся, как сразу сбежался самый разный народ: большой и малый кабинет были битком набиты. Меньше чем через два часа все было кончено, и вскоре в кабинетах стало столь же пусто, сколь недавно было людно. Чуть только пришла помощь, Фалари тут же сбежала и во весь опор поскакала, в Париж.